— Видишь, что мы наделали? — сказала Тана, подойдя к нему. — Погубили животину.
Сумерки сгущались, и огонек его сигареты казался все ярче.
Наконец он выругался. Обругал то, чему не знал названия и не ведал, где оно скрывается, но что витало над его домом и каждый день старалось ему навредить. Для иных это был рок, но он не знал этого слова, — для него оно оставалось чем-то, что не позволяло ему курить, что мешало ему получить прописку в городе и что погубило их буйволицу.
— Ах, мать его! — сказал он, затоптав обжегший ему пальцы окурок. — Но ничего! Поживем — увидим!
Больше он за весь вечер не обронит ни слова. Будет сидеть с краю стола, пить вино и курить, курить, курить, пока пачка сигарет в его руках не опустеет и не сожмется в комок…
На улице послышались голоса — это возвращались женщины. Они несли вино, бутылки с ракией, фартуки их были полны огурцов и помидоров, а бабка Йордана тащила арбуз, выросший у нее на огороде.
Они уселись вокруг двух сдвинутых, покрытых газетами столов; на костре в кастрюле булькал фаршированный перец, на сковородке аппетитно потрескивали куски колбасы. Бутылки переходили из рук в руки, голоса стали бодрей, гнетущее настроение, не покидавшее их весь день, рассеивалось, как дым Тодоровой сигареты.
— Выпьем и поедим! — кричала хозяйка, разогревшаяся и осмелевшая после первых же глотков ракии. — Что нам остается? Ешьте и поминайте Средану!
— Были бы вы живы-здоровы, Тана! — успокаивала ее бабка Йордана. — Скотину-то купишь, человека вот не купишь…
— Хватит с меня! Ничего мне больше не надо. В город переберусь. Ну, Тодор, скажи, возьмешь меня в город? Не везет мне в этом проклятом селе…
А муж сидел с краю, запахнувшись в свой дешевенький пиджачок, молчаливый и уже пьяный.
— Нет, город не по мне! — призналась Бона. — Не могу я жить, когда кругом столько народу. И все по часам. Куда ни пойдешь, все по часам… Не по мне это!
— Дело твое, — сказала Тана. — Не нравится, оставайся тут, в этой грязюке и жарище. Копай, сажай, поливай перец и покупай потом по двадцать стотинок, а я его там за десять покупать буду…
Это было верно. Уже несколько лет, как правление кооператива, чтобы повысить плату за трудодень, ввело такой странный порядок. Цены на сельскохозяйственные продукты были в селе гораздо выше, чем в городе. И получался порочный круг: крестьяне выкладывали деньги из своего кармана, чтобы больше получить в конце года.
— Было б в городе лучше, — продолжала спорить Бона, — то Петко купил бы там себе дом, а не стал бы каждый вечер сюда на «Волге» ездить.
— «Волга» казенная, потому и ездит, — сказала Жела.
Петко, бывший председатель их кооператива, несколько лет назад «выдвинутый» на пост заместителя председателя окружного народного совета, действительно жил в селе, и каждое утро за ним приезжала зеленоватая «Волга», отвозила на работу, в его кабинет, а вечером привозила домой.
«Важная шишка!» — потешались над ним в селе и при нем подсчитывали, сколько бензина идет на восемьдесят километров, чтоб ездить каждый день по два раза из Юглы в город и обратно. Но он невинно улыбался или с несокрушимой логикой поговорки «Дают — бери, бьют — беги» отвечал: «Положено, вот и езжу!» Что они могли на это ответить? На такого добродушного человека и сердиться-то трудно! И они только махали рукой, уверяясь в том, что в этом мире есть какая-то сила, которая благоволит к одним и немилостива к другим. Та безымянная, невидимая, неуловимая сила, которую они могли обругать, как обругал ее в этот вечер Тодор, но были бессильны побороть.
— Будь что будет! — сказала Ганета. — Выпьем! За всех мужиков, хоть наших, хоть казенных! Тетя Жела, ну его к черту, спой-ка лучше песню… Нам мира не переделать!
Тана принесла с костра новую сковородку колбасы, поджаристой, с плотной корочкой, блестящей от жира. Развеселившиеся женщины выпили еще, а Жела затянула их любимую старинную песню, которую слышала от матери. Эта песня болгарской крестьянки с бесхитростными словами о любви и разлуке, об увядших цветах и темных тучах в небе была грустна, но полна веры, потому что та, что сложила ее, верила, что все перенесет — ведь только сильному духом дано выплакивать свое горе в песне…
— Пьют да поют! — послышался из темноты мужской голос — А потом слезы начнут лить.
Это был Дим Бой. Он стоял, засунув пальцы за ремень своего карабина. Позади него раздались шаги, кто-то подошел к нему, и лампа над дверью осветила лицо бригадира Милора.
— Вечер добрый! — сказал сторож. — Идем мы это с заседания, бригадир и говорит: давай наших баб проведаем… Твой голос издалека слышно, Жела!
Тана пригласила их к столу, налила им вина, положила закуски. Дим Бой не заставил себя долго просить — повесил карабин на стул и наклонился к тарелке. Но бригадир был задумчив и не притрагивался к еде.
— Будь здоров, Милор! — крикнула Бона. — Давай чокнемся, голубчик…
И потянулась к нему своей рюмкой. Он неохотно усмехнулся, рюмки их соприкоснулись, но, прежде чем отпить, он сказал:
— Выпьем, коли хочешь…
— Что-то ты невеселый какой? — посмотрела на него Жела.