Напрашивается обобщение. Для меня христианский подход к слову (к искусству; к миру; к жизни) есть подход контекстуальный (об этом я и писал в той статье, из которой С. Бочаров выбрал фрагменты для критики). Если это так, то подход, противополагаемый христианскому, есть подход внеконтекстный. Нисколько не посягая на общемировоззренческое определение позиции моего критика, я вынужден констатировать: теоретически ниспровергая то, что названо «религиозной филологией», С. Бочаров в критической практике демонстрирует соответствующий, то есть противоположный «религиозному», внеконтекстный метод чтения. Все показанные здесь (и оставшиеся за пределами данной редакции работы) неувязки, некорректности в прочтении, толковании, цитировании и проч. имеют один источник: мой оппонент игнорирует то, что игнорированию не подлежит, а главное, не поддается; дыша в воде, как на воздухе, начинаешь захлебываться. Там, где С. Бочаров видит у Пушкина «мгновение», на самом деле гигантский контекст, из которого я и исхожу: черновые варианты — стихотворение — «Домик в Коломне» — болдинская осень — весь путь Пушкина — наконец, сама жизнь, история, с ее непостижными уму «проклятыми» вопросами, которые никаким «объемом» не ухватишь, «объектом» изучения не сделаешь, которые «изучаются» только в переживании их, в сопереживании с поэтом, и не в парении интеллекта, а ползком по собственному пути. Это такой контекст, такой «объем», в который мы сами вписаны, и там нет «объектов», сплошная субъектность, все связано с нами, связано сплошь: как в чеховском «Студенте» сидящие ночью у костра связаны с тем, что было у другого костра две тысячи лет назад.
Необыкновенно важная формулировка проблемы контекста в ее абсолютном филологическом плане содержится в книге «Сюжеты русской литературы». Это слова М. М. Бахтина про собственную его книгу о Достоевском: «Это все в имманентном кругу литературоведения, а должен быть выход к мирам иным».
А мы из того и бьемся (XI, 164).
«Да, так мы не думали. Мы читали и перечитывали эти страницы „Бедных людей“ и думали, что же это такое? Потому что предчувствовали. Потому что не верили скромности этого эпизода — его общеизвестности, его зачитанности не верили. И набрели на других страницах романа на стыд, „примером сказать, девический“. И — открылось: горизонт открылся. Оказалось: эпизод с горизонтом, вот с таким горизонтом. Верно ли открылось, так ли? — пусть читатель судит. Мы же лишь растерянно повторяем вместе с героем битовского рассказа: а это, оказывается, вот что».
Это удивительное, почти до детскости простодушное, радостно-изумленное (вроде «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!») и в то же время щемящее признание — финал самой, может быть, вдохновенной из составивших книгу «Сюжеты русской литературы» статей: «Холод, стыд и свобода»; она же — одна из выдающихся работ современного литературоведения также и по своей, не побоюсь сухого слова, дельности.
Посвящена статья тому эпизоду романа Достоевского, «где автор заставил своего бедного героя читать подряд „Станционного смотрителя“ и „Шинель“ и высказываться об этих произведениях»; «прочтение этого эпизода можно уподобить расщеплению ядра с высвобождением неподозревавшейся смысловой энергии», — пишет С. Бочаров, и оно приводит его в сферы, где мерцает «нечто вроде глубинного мифа русской литературы», в котором в свою очередь скрыты «очертания иного — общечеловеческого вечного мифа». Тем самым работа эта открывает большие возможности для изучения как раз того духовного и ментального «своеобразия русской литературы», о котором говорилось выше, на первых моих страницах.
Здесь не место, по жанру, рассыпаться в восхищениях, разбирая или просто пересказывая ход аналитической мысли в этом шедевре моего супостата; придется, в нарушение известного правила критики, сказать не только (может быть, и не столько) о том, что есть в статье, но и о том, чего в ней нет; это имеет отношение к нашей теме.
«Холод, стыд и свобода» — завидное название. Красота — форма истины, когда красота неподдельна: название содержит в себе некоторые истинные «параметры», атрибуты, условия той «русской духовности», что воплотилась в русской культуре, в нашем случае — литературной классике.