Разность их обусловлена не различием в метафизическом опыте обитателей начала и конца века и, уж конечно, не нюансами женской и мужской психологии, но языком, на котором эта проза была написана. Бродский, датируя начало своей англоязычной литературной деятельности летом 1977 года, вспоминает, что обратился к иному языку не “по необходимости, как Конрад”, не “из жгучего честолюбия, как Набоков”, и не “ради большего отчуждения, как Беккет”, — но из стремления “очутиться в большей близости к человеку, которого... считал величайшим умом двадцатого века: к Уистену Хью Одену”. У.-Х. Оден, ставший для Бродского синонимом английской культуры и английского языка, занимает (даже объемно) на страницах книги место не меньшее, нежели синонимичная языку русскому Цветаева, — им единственным в книге посвящено по два эссе, включая скрупулезные разборы программных стихотворений. (Характерно, что эссе, посвященные Цветаевой, — два из трех, написанных в книге на русском языке.)
Парадокс в том, что эссе Бродского, написанные на аналитическом (английском) языке, сохраняя присущую последнему отстраненность и “несколько изумленный взгляд на вещи как бы со стороны”, построены на синтаксисе языка русского (синтетического). “То есть, — цитируя эссе „Поэт и проза”, — читатель все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли”. Этим не в последнюю очередь обусловлена оригинальность английского Бродского и значительный успех “Less Than One” у англоязычного читателя — книга была удостоена премии Национального совета критиков США — этим и, вероятно, широтой и недискриминированностью его лексикона. Бродский, почитавший Одена “единственным человеком, который имеет право использовать... для сидения” “два растрепанных тома Оксфордского словаря”, похоже, также имел на эту привилегию достаточно веские основания.