Не в последнюю очередь оно связано с обновлением элит: “старые деньги” вынуждены были потесниться, чтобы уступить место менеджериальному слою и тому весьма широкому кругу лиц, которые так или иначе отвечают за “информационное обеспечение” экономики и политики. Прежние богачи жили, как правило, оседло и не забывали о своей местной общине, в рамках которой ощущали себя такими же гражданами, как и все прочие; разве что “первыми среди равных”. А люди, причастные к малопонятной рядовым американцам “информационной экономике”, ведут полукочевой образ жизни и даже селятся как бы колониями — среди подобных себе и более или менее изолированно от прочих. Психологически они нигде не “прописаны” и ощущают себя скорее “гражданами мира”, чем гражданами своей страны. И развлекаются они по-своему, в особых, недоступных другим развеселых местах.
“Элиты, определяющие повестку дня, — делает вывод Лэш, — утратили точку соприкосновения с народом”.
Заметим, что осуждение у Лэша, равно как и у “народа” (“нижних 80 процентов”), от имени которого он выступает, вызывают не “большие деньги” сами по себе, а то, как они тратятся. Нельзя сказать, чтобы косой взгляд на чужое богатство американцам вообще был бы не знаком; такой взгляд диктуется ведь не только непохвальным чувством зависти, но также и сдержанным (иначе можно сказать — амбивалентным) отношением христианства (его кальвинистская ветвь в своем позднем развитии не составила в этом смысле исключения) к богатству как таковому. И все же в американской традиции преобладает терпимое отношение к богатым, зачастую нюансируемое откровенным восхищением: если тот, кто добыл (именно так — добыл, а не по наследству получил) золотую щетинку, “свой парень”, от народа не отрывается, в жизни местной общины активно участвует, жертвует на все, на что полагается жертвовать, и т. д., — то в этом случае богатство будет поставлено ему в плюс, а не в минус.