“Члены” гиппогрифа и впрямь “сборные”, сочетание, казалось бы, не сочетаемых, какофонически не согласующихся элементов напоминает о “лошадиных перьях”, но ведь именно так и есть, собственно, так и должно быть, нам и была обещана “птицелошадь”. Следующие за “Ямбами 5” “Сонэцки” (неологизм, возникший из сращения “нэцке” и “сонета”!) только подтверждают, что в книге Дмитрия Полищука дан опыт реализации авторской установки на соединение несоединимого как стилистической, если не стилеобразующей идеи “нового барокко”, практикум его... И, приняв буйство форм — а метрическое разнообразие, лексическая щедрость и строфическое богатство, если не сказать виртуозность, в поэзии Полищука отмечались критикой давно и не единожды, — приняв их не только как данность и индивидуальное свойство поэта, но именно как заданность, уже не станешь удивляться сочетанию в книге од с романсами и даже “Цыганочкой”, строгих октав, сапфической строфы — с верлибром, соседству кн. Шаликова и Т. С. Элиота в эпиграфе к “Последним полетам, или Гиппогрифу”, загадочному определению, видимо, жанра: “складень архетипа” (“Змей и битва”) или такому чтению Платона (“Отрывок”):
Лежали в постели, обнявшись, читали Платона;
“Пир”, разумеется, “Пир”, — что же еще нагишом
можно без устали вслух? —
с последующим превращением двух в одно андрогинное целое, говорящее о себе уже и в мужском, и в женском роде одновременно:
...мне, — дважды блаженной/блаженному, счастья дана
сила такая была, что и смерти б уж не рассечь, но
небу, шуткуя, — ужо! — угрожал я перстом,
о муках творенья уже я страдала беспечно...
Кстати, такое смещение в одном стихотворении источника речи, а соответственно и точки видения, похоже, характерно для манеры Полищука, оно встречается, помимо “Отрывка”, и в упоминавшемся уже “Плаче по деревлянам”, на самом деле структурно построенном как диалогическая система: хор деревлян — отвечающий ему лирический герой, хотя диалог этот сознательно недовыявлен, что придает ему характер как бы внутреннего звучания; и в завершающем цикл “Змей и битва” стихотворении “Битва”, где сначала речь ведется от лица витязя-змееборца, затем от внеличного повествователя, потом от лица змея и, наконец, от имени девы, что синтаксически не проявлено никак или, точнее, все это сознательно слито в единый поток общей, нерасчлененной речи витязе-змее-девы, к каковому чуду приращивается еще и авторское “я”.
Был враг мой стозевен и лаял,
а девы — безмолвны мольбы.
Но скоро коня оседлал я.
Взлетая, конь встал на дыбы.