Ужасно, не правда ли? Но постараемся понять, если не простить. “…Мы прожили уже точно двадцать крайне бедных и безотрадных лет после Версаля; так должна же эта война дать нам хотя бы маленькую, пусть даже крошечную передышку <…> Господи, подари нам возможность хотя бы одним глазком увидеть мир…” Это жажда, отнюдь не кровожадная, справедливого, как ему кажется, реванша. Но есть еще один мотив, совсем уж невероятный. Ему хочется победить, чтобы вместе с немногими, такими же чтителями Креста, как и он, вопреки большинству соотечественников (это он понимает), строить
христианскую Европу.Он следит за немецкой словесностью, но круг его кумиров — Леон Блуа, Честертон, Бернанос, Достоевский. Он мечтает следовать им в своей будущей писательской работе, “ведь после войны мы должны передать все это потомкам, всю правду о единственно истинной жизни и о кресте…”. Он противопоставляет “немецкую верность” парижской развращенности, где “на большинстве <…> лежит печать древних как мир повседневных грехов и нигде нет даже следа целомудрия, которое является источником любой силы” (здесь он, того не замечая, соприкасается с нацистской пропагандой, в коей, как в любом оболванивании, содержалась гомеопатическая доза правды). То, что весть “о единственно истинной жизни” можно передатьтолько на руинахповерженной Германии, Бёлль понял — и принял как вердикт свыше — не ранее 1945 года.Я бы напечатала эти письма под одним переплетом с “Записками о войне” Бориса Слуцкого — в виде билингвы для читателей обеих стран: диалог побежденного с победителем, каждый из которых прорывается к себе из зоны могущественного тоталитарного облучения. Вникайте, сопоставляйте, сдавайте свой ЕГЭ на отделение истины от заблуждений.
И еще два замечания. Первое: все-таки
ихразбилимы,а не кто иной, — достаточно познакомиться с почти курортным, по нашим меркам, существованием хранимого провидением солдата Бёлля в оккупированной Франции, чтобы в этом не усомниться. И второе: степень “политической наивности” Бёлля все-таки остается для меня неясной. Когда я и еще две приятельницы сидели с ним за столиком в гостинице “Минск” и, покоренные обаянием этого человека, не замечали ничего вокруг, он взглядом указал на ближайший стол, добавив: “Вон сидит наш Иуда…” — сексот. Глаз у него был наметанный — но стехведь еще времен…