Можно – разумеется, очень бегло и с грубым пережимом – представить 1960-е годы, сведя, допустим, в три колонки оглавления трех тогдашних журналов – «Нового мира» «Юности» и «Октября», а 1970-е – «Нашего современника» и «Дружбы народов» (1980-е годы, если не брать эмиграцию, уже не были журнальными). Никакой особой хитрости тут не нужно: для очевидцев эта хроника напрашивается уже как бы сама собой, хотя никем, кажется, так и не составлена[277]
. А вот «Иностранку» в подобной расстановке сил поминают, на мой взгляд, редко. И зря. Ее воздействие, круг ее читателей значили тогда и значат сейчас, думаю, не меньше[278]. Она давала и дает, вносит в нашу жизнь (в самом широком, культурологическом смысле слова) ДРУГОЕ, исподволь нас – низкий поклон первопроходцам-переводчикам! – к этому ДРУГОМУ приноравливая и приучая быть к нему внимательными. К ДРУГОМУ во всем, начиная с фонетики имен и непривычности реалий: в воссоздаваемом обиходе вплоть до его полузаметных, «фоновых» мелочей в поступках героев, в их словах и молчании, в мотивах и ориентирах их действий, в окружающих их вещах и принятых оценках, во всем отношении к миру и к себе, в складе авторского письма, поступи и метафорике стиха, в эстетике как таковой, да мало ли в чем еще…Перевод, тем более современной, не канонизированной словесности – вообще занятие странное, парадоксальное. Переводчик одержим тем, чего в его собственной литературе (а формируется и живет он ею, пластами ее истории и энергией минуты, словесной оптикой и речевой ухваткой, музыкой и смыслом материнского языка) нет, но что он, переводчик, тем не менее как-то предощущает и к чему со счастливой тоской тянется. Каким способом он может чувствовать то, чего вроде бы нет, какими средствами надеется это в своей родной литературе создать и передать тоже пока еще не сложившемуся, незримому читателю, – непонятно. Могут сказать, что на этой невидимой черте, на рубеже незнакомого и незаменимого, на грани между нереальным и предвосхищаемым, распыленным и собранным (образом, словом, сознанием, самим собою) искусство и существует. Возражать не стану: наверное, так. Но может быть, в переводе это особенно явно и ощутимо. И переводят – а делают это, как писал Пастернак, «веками… целые литературы»[279]
– вовсе не потому, что несколькими языками обычно владеет и читает книги «в подлиннике» лишь меньшинство (про нашу интеллигенцию не говорю).Переводят, только дорастая и дорастя до бескорыстного и доброжелательного интереса к ДРУГОМУ – любому, неведомому и, в этой своей неведомости, важному. А это свойство от природы не дано, но и хапком не берется, его нужно вырабатывать (равно как потом – не терять). Перевод – свидетельство наступающей зрелости культуры, выход наружу ее собственных плодоносных сил, отчего и несовместим ни с провинциальным ломанием, ни с державной спесью. Почему он и расцветает – если, конечно, это не простое техническое подспорье и не музейная мумификация – в пору, когда культура-восприемница активна сама (заместить или симулировать эту активность переводы, сколько кто ни пыжься, не могут).
Есть слова Мандельштама про «ворованный воздух»… Для меня, если говорить совсем коротко, «ИЛ» несла и несет на своих страницах разнообразие неведомого, в лучших публикациях удерживая по отношению к нему и неподдельную заинтересованность, и необходимую дистанцию (и панибратство, и придыхание тут равно нелепы, безрезультатны и, сказать правду, смешны). И журнал, по-моему, всякий раз проигрывал, когда каждый из трудившихся на него, вне зависимости от имени, звания и роли – переводчик, литературовед, работник редакции, член редколлегии, – поступался живым, самым срочным и единственно существенным делом, отвлекался, скажу за Блоком, от «длинной мысли» ради привходящих и ближайших соображений самосохранения или конъюнктуры, злободневности или престижа. Но особенно – становясь, и в мыслях и на деле, в позу цензора и прикидываясь, а то и убеждая других, будто рассчитывает «на дурака», который «иначе не поймет», и так оно заведено и нужно. Кто здесь кого оставил в дураках, уже вроде бы ясно и ребенку. А вот потерь от этого недобросовестного лукавства вполне взрослых дядей и для литературы, и для авторов, и для журнала, и для его публики – не сосчитать. Иное дело, что не журнал или не всегда журнал был тут инициатором и что им одним оно не исчерпывается (издательства и всяческих ведомств комитеты тут тоже свою лепту вложили). Но, так или иначе, образ мировой словесности завершающегося века в сознании, мягко говоря, многих, даже лучших читателей у нас в стране еще и сегодня изуродован чудовищными ампутациями, протезами и рубцами.