«Перескакалку», — повторил Гиздич про себя и подумал: — Что бы это могло быть?» Провел рукой по лбу и вспомнил. С тех пор прошло почти двадцать лет, но никогда в жизни он так всласть не смеялся, как тогда. Мусульмане из Верхнего Рабана направили властям нечто вроде петиции: если-де им не сделают того-то и того, они будут вынуждены переселиться в Турцию… Гиздичу через шпионов стало известно, что всерьез переселяться они не намерены — это была детская угроза, глупая надежда чего-то добиться. Взяв с собою жандармов, он направился в Топловоду, созвал сход и объявил: в просьбе им-де отказано, и потому пусть они все без исключения переселяются в Турцию, и причем немедля. Поднялся переполох, вой. Его умоляли, целовали сапоги, след, куда он ступал, — только чтоб он их не гнал с земли или хотя бы отложил насильственное выселение до осени. Наконец он смилостивился. Приказал жандармам воткнуть в землю две сохи и положить между ними на полутораметровой высоте перекладину: кто перескочит через перекладину, у того в жилах, значит, течет сербская кровь и он может не переселяться, а кто не перескочит — пусть сейчас же собирает барахло!..
Тем, кому удалось перескочить перекладину, он велел отойти в сторону, другие падали, тщетно пытаясь доказать свое сербское происхождение, и брали все больший разгон, а он хватался за живот руками, чтобы не лопнуть со смеху.
И сейчас, вспоминая это, он едва удержался, чтобы не рассмеяться. Он сжал челюсти, нахмурился и перешел к делу раньше, чем предполагал:
— Надо, чтобы вы пропустили моих людей, — крикнул он. — Итальянское командование приказало мне выловить коммунистов. Они перешли на вашу территорию — это видно по следам. И не вздумайте чинить мне помехи, не то навлечете на себя беду!
— На нашу территорию перешел один коммунист, — сказал Элмаз Шаман, не глядя на него, словно бросил бродячему псу кость со стола. — Наши его убили, вон он на Повии. Если итальянцам охота на него поглядеть, можем его отнести им. Других коммунистов здесь нет, и делать твоим людям здесь нечего.
— А ты уверен, что их нет?
— Если даже и есть, то твоей гвардии сюда пути нет!
— Как это?
— Сам знаешь как.
Они молча поглядели друг на друга, и каждый подивился друг другу.
«Какой же я осел, — бурчал про себя Гиздич, — что не убил эту вонючую старую собаку. Двадцать лет он от меня прятался, а сейчас вот расселся. Сесть не предложил, не пытается даже обманывать, смотрит на меня, будто я его батрак, а он — бег! Клянусь, дорогой мой бег, если я еще раз доберусь до силы и власти, не умереть тебе своей смертью!..»
Со своей стороны Элмаз Шаман думал: «Много ты, Рико Гиздич, сожрал ягнят и двухгодовалых рабанских баранов! Если бы их выпустить сюда, забелело бы все кругом, как этот снег. А куда ушло? В прорву. По тебе и не заметно — не стал ты ни лучше, ни добрее, а еще хуже, если это только возможно. Словно ел яд и ядом закусывал. Только вот голова и борода побелели — всему на свете есть конец и тебе тоже. И ты уж не одет, как в былые времена, в расшитое тонкое сукно и бархат, напялил старое сермяжное отрепье, чтобы спрятаться среди других, чтобы не отыскала тебя пуля коммуниста. А мне почему-то кажется, да будет воля аллаха, что непременно разыщет тебя либо пуля, либо нож, а может, и от простой дубины погибнешь…»
— Вы не выполняете приказов и нарушаете итальянские законы, — сказал Гиздич.
— Не тебе о том вести следствие!
— А кому же, если вы оказываете неповиновение властям?
— Повинуемся мы всякой власти, даже больше чем следует повинуемся, но итальянцы со своим законом далеко, а вот вы куда приходите, там и беззаконие.
— Итальянцы не далеко. Я позвал их, чтобы они убедились, кто тут самовольничает. — Он повернулся к Грабежу и крикнул: — Вон они идут! Что сейчас скажешь?
— Придут, тогда и буду с ними договариваться.
— У меня нет времени, — заревел Гиздич, — не могу я тут ждать целый день!
— А я могу, — сказал Шаман, поднял старую голову и зевнул, открыв челюсти с крепкими здоровыми зубами. — Я не прочь еще немного пожить, — сказал он кому-то из своих мусульман, — может, еще какое чудо увижу. Насмотрелся я на них, от всех воротило, хоть бы одно потешило. Странное дело, всегда людям мало мук и страданий, которые зовутся жизнью. А-а-ах! — И он зевнул снова.