У кумовьев в карманах были фляги, и они угощали всех подряд, и его в том числе, подсахаренной ракией, предлагая выпить за здоровье молодых. Видов дед, старый одноногий Гайо, опершись на шест, поджидал их у парома с непокрытой головой. Заткнув шапку за пояс, чтобы освободить руки, он пил, крестился и желал здоровья. Для него это был самый большой праздник и единственная возможность напиться. Потом дед заводил беседу о войнах, о пушках, которые они таскали на канатах по горам через перевалы и по таким кручам, где никто, кроме человека и дикой козы, пройти не мог. Стоило ему выпить, и воспоминания лились рекой, они сидели в нем мучительной отравой, от которой он должен был время от времени избавляться. Он рассказывал о том, как они ночевали в снегу на Богичевице; как дрейфуны, всякие там лавочники, булочники и жестянщики из Печи, бежали с фронта, накидывали на себя чадру и откупались золотыми дукатами, когда их ловили; как их встретили монахи в Дечанах, как Сав-Батара грабил албанцев, как дружил он тогда и делился последней коркой хлеба с отцом генерала Вешовича, ныне покойным Лукой Вешовичем, который так рано состарился… Но до Рабана, где немецкий снаряд оторвал ему ногу, дед Гайо никогда в своих рассказах не доходил. Его развозило, и он засыпал, а проснувшись на другое утро в дурном настроении, говорил:
— Что жизнь, что человек? Горе одно. Только во сне сдалося, будто на свете жилося.
Осенью на пароме переправлялись гимназисты — спрямляли себе путь в город. От них не было никакой корысти — перевозили их бесплатно. Подросли и ровесники Видо, почти сплошь Груячичи, двое Радетичей, Видрич, его потом убила молния, и Момо Магич, тот самый, что спит тут, между Байо Баничичем и Качаком. Видо нисколько не досадовал, что не ходит с ними в гимназию. Он считал естественным, вернее, считал бы неестественным, если бы в гимназию приняли сына паромщика, босого, в лохмотьях, который на досуге любит есть угли и пепел с очага. Завидовал он им в другом: они не одиноки, как он, не ходят босыми, головы их красиво подстрижены, и они носят чистые рубахи — прямо полубаре какие. Потом зависть перешла в ненависть. Одни насмехались над дедом, другие — над сестрой, и он гонялся за ними с камнями по ивнякам. С двумя-тремя он справлялся легко, и поэтому против него объединялись все молодые Груячичи. Собираясь сразу человек по десять, они устраивали на него облаву, брали в кольцо, и он с трудом, избитый и израненный, прорывался сквозь него. Наконец за сыновей вступились родители и пригрозили ему жандармами. Сила была на их стороне, только Момо Магич и двое Радетичей его поддерживали. Но Радетичи с ранней осени гостили у родственника, который жил на окраине города, а один Момо мало чем мог помочь.
Кто знает, до каких пор длилась бы эта безнадежная для него, полная несправедливостей трехлетняя война, если бы внезапно ему не улыбнулось счастье. Недалеко от переправы купался один из Груячичей и, попав в омут, стал тонуть. Видо, как был в одежде, прыгнул в воду и с трудом вытащил его едва живого. И чуть сам не утонул — тонущий судорожно схватил его за шею, но в этот миг выбежала сестра, закричала, полезла в воду, и все кончилось благополучно. С тех пор Груячичи позабыли, что Видо когда-то ел угли, что сестра его женское отродье и что дед у него безногий. Видо начали даже уважать — ведь никто из них не решился бы вытащить человека из такого глубокого омута. Полгода говорили об этом, и не только женщины, но и мужчины, когда перебирались на пароме на ту или другую сторону реки. Сверстники немного завидовали ему, что он не должен ходить в школу, что целые дни он на свободе, может ловить рыбу или убивать змей в ивняке.
И ему самому нравилась эта свобода, полюбился Лим, что у водоворотов шумит по-одному, а у быстрины по-другому, радовали его разливы, интересно было встречать свадьбы, врачей, учительниц и судебные комиссии, которые направлялись выносить решения или объявлять приговоры. Порой приходили жандармы искать коммунистическую литературу или преступников — их Видо заставлял себя звать погромче и ждать паром подольше, а тем временем посылал сестру сообщить о жандармах кому следует. Морочил он голову и таможенникам, и как раз тогда, когда они спешили захватить врасплох выданного им контрабандиста, промышлявшего табаком. Недолюбливал и лесничего, и экзекутора — словом, всех облеченных какой-либо властью. Он старался им доказать, что их власть лишь на суше, а на воде власть — он. То одни, то другие пытались подкупить его посулами, перетянуть на свою сторону, а он притворялся глухим на одно ухо, всегда на то, что было ближе к ним, и делал вид, что не понимает, чего от него хотят. Просто-напросто в то время ему ничего не надо было, он никуда не хотел ехать: ни в жандармское училище, ни в школу таможенников, ни в матросы — ему были не по душе огромные, точно стальные башни, корабли. Нет, ничего этого ему не нужно, он хотел остаться здесь и воевать на свой манер со змеями и властями.