Я лег на диван, стал смотреть в потолок и тосковать по Кире, вызывать в своей памяти то ее ласковый взгляд, то ее злобные слова и гадкие поступки. То улыбался, то готов был перекусить себе ладонь или просто заплакать. Закинув руку назад, я не глядя погасил лампу, стоявшую в изголовье дивана. Старинную бронзовую лампу с редкими хрустальными висюлями. В темноте мне лучше тосковалось. Я совсем забыл, что здесь Таня. Журчала вода далеко в кухне (у нас большая квартира была), постукивала посуда о сушилку, звуки шагов, кран открыли, кран закрыли, и я мечтал, что это наш с Кирой дом и что это она там на кухне ставит чашки в сушилку и моет руки.
Вдруг Таня меня позвала. Раз, другой, пятый… Я молчал. Я как бы проснулся, но все равно молчал, потому что мне не нравилось такое просыпание. Вот она открыла дверь в темный кабинет. Увидела меня. «Я совсем заблудилась… а ты вот где…» Подошла и села на диван, в ногах. Я протянул к ней руку, взял ее за запястье и притянул к себе. Она долго лежала молча, а потом сказала:
– Ну ладно. Ладно, пускай все будет…
И все было. Очень хорошо было, просто удивительно. А потом она сидела в тонком бирюзовом халате моей мамы, курила и говорила: «Все. Мне конец. Кира меня убьет. Я это знаю наверное». Эти старомодные слова «знаю наверное» («наверное» вместо «наверняка» или «точно») она произнесла так же сакрально, как слово «животное» применительно к бесхозному дворовому коту. Я даже растрогался: шутка ли, юная – двадцатилетняя – женщина ради одного вечера со мною пошла на неминучую смерть от ревнивой старшей подруги. И я долго смеялся, обнимая ее и целуя, трепля по голове, распуская ее шелковый пучок темно-русых волос и делая из него косичку, хохолок и черт знает что, и потом мы поехали к моему другу Андрею, там еще кто-то был, мы пили и веселились и остались у него ночевать, и мы пробыли с ней несколько месяцев, и я – убей меня бог – не помню, как и почему мы расстались.
А теперь – тот же рассказ, но без цензуры. Написанный свободно, без умолчаний и обиняков, без парафраз и смягчений, без всего этого цензурного слалома.
Восстановленные куски должны быть видны. Давайте запишем их разными шрифтами.
И наконец, самое стыдное, неприличное, для интеллигентного человека почти невозможное: социальная интенция, то есть мотивы престижа, достатка, сословной спеси – вот таким шрифтом.
И еще. В бесцензурном варианте я сначала использовал слово «трахнуть». В цензурном его, разумеется, не было, а вот тут – куда же деваться? Но я вдруг вспомнил, что осенью 1972 года этого слова в русском разговорном языке еще не было! Наоборот от старого анекдота – действие было, а вот именно этого слова не было (оно появилось не ранее 1975 года). Так что пришлось вспоминать слова из тех времен.
Итак:
У моей тогдашней жены Киры была младшая подруга Таня Раздюжева. Ее тетя, очень красивая дамочка лет тридцати пяти, с той же фамилией, работала в деканате, но это так, к слову. Таня училась на нашем факультете, тремя курсами младше. То есть Кира была на пятом, я на четвертом, а она на втором. Мы, бывало, общались втроем – в факультетских коридорах, в буфете. Иногда я брал эту Таню на всякие интеллектуальные сборища, где мы пили винцо и обсуждали какие-то статьи про системный анализ – тогда это было модно. Смешная такая девочка. Вроде умненькая, но странненькая. Например, я где-нибудь на лестнице шугану кота, а она говорит: «Ты что… ведь это же… это животное!» Она очень сакрально произносила это слово. «Животное!» Я даже слегка оторопевал. На несколько секунд.