Читаем Обманщики полностью

Почему так? Да потому, что в цензурных случаях работает тонкий язык умолчаний и обиняков, который – уже вполне привычно – вызывает общий для всех читателей набор ассоциаций. «И всё заверте…» – ну ясно же, что не карусель и не Земля в фантазиях Галилея! Эротика прозы грозит превратиться в набор штампованных иносказаний. И это в свою очередь скучно.

Почти всегда цензурируешь сам себя.

Особенно странно и интересно, что это вовсе не какой-то там «сначала бесцензурный текст» (безразлично, написанный или только задуманный) – который ты на бумаге или в уме чистишь от опасных или якобы неприличных моментов. Нет! Ты уже мыслишь цензурой. Вот этими штампованными умолчаниями. Этими обиняками. Этими иносказаниями. Получается, что говоришь-пишешь-думаешь на некоем внешнем – заранее отцензурированном – языке.

У Шиллера есть двустрочное стихотворение, так называемый элегический дистих, гекзаметр плюс пентаметр, под названием «Дилетанту»:

Друг! Ты пока не поэт, хоть порой сочиняешь удачно:Литературный язык пишет стихи за тебя.

Неприятно, на самом-то деле! Сразу лезет в голову какой-нибудь «угловатый подросток», он же «прыщавый юнец», который «откидывает со лба непокорную прядь», потом прислоняется этим «лбом к холодному стеклу», а далее «падает на диван как подкошенный и засыпает как убитый». От всего этого «по небритой щеке ползет скупая мужская слеза», но так, чтобы при этом «на лице не дрогнул ни один мускул».

Вдруг захотелось совершить, как бы это выразиться, «акт децензурации».

Взять какой-то прежде отцензурированный в авторском сознании текст – и попытаться его, условно говоря, восстановить.

* * *

Год назад я говорил об этом со своим старинным приятелем Димой Давыдовым, мы с ним когда-то учились на одном факультете.

Наши родители давно дружили, я бывал у них еще в школьные годы. Это была просторная квартира в «МХАТовском» доме в Глинищевском переулке, который тогда назывался улицей Немировича-Данченко (там жил и сам Немирович, и Книппер-Чехова, и Сергей Образцов, и куча других полузабытых театральных знаменитостей). Я даже помню некоторые детали обстановки. На стенах развешаны фотографии актеров и актрис, с размашистыми автографами как бы поверх белой сорочки или наискось по декольте – это так и называлось: актерская манера надписывать фотоснимки. Старинные колокольчики в стеклянном шкафу, целая коллекция. Бронзовая лампа с хрустальными висюльками, стоявшая в изголовье дивана в кабинете его отца – не слишком знаменитого, но, в общем-то, известного московского режиссера.

Вот именно из-за этого – оттого, что его отец был «известен, но не знаменит», – мой друг в юности своей постоянно маялся душой, ощущая некую, как он сам говорил, социальную неопределенность. «Среди обыкновенных ребят я был как будто бы принц, а среди принцев – как будто бы нищий», – говорил он.

Дима был убежден, что можно быть простым рабочим, рядовым инженером, врачом, учителем, чиновником, и это прекрасно. А режиссером и вообще человеком искусства нужно быть обязательно великим, знаменитым – или идти в рабочие, инженеры и так далее. Мысль расхожая, но неверная. Мне, однако, так и не удалось его переубедить. По словам Димы Давыдова, мне повезло, и он мне отчасти завидовал, потому что мой отец уже умер, заняв «скромное, но прочное место в советской детской литературе»; негромкий, но почетный ранг. «Классиком советской детской литературы», как пишет «Википедия», мой папа стал лет через тридцать после своей смерти. Кстати говоря, Юрий Нагибин в предисловии к посмертному изданию отцовских рассказов именно так и написал – но издательство сняло эту фразу. Простите, я отвлекся. Итак, Дима Давыдов объяснял мне, как мне на самом деле повезло – не надо было психологически отделяться от отца – нас разделила его смерть. Конечно, это была по меньшей мере бестактность – но я его понимал и не обижался.

Его папаша продолжал работать, он даже пару лет пробыл главным режиссером одного не слишком важного, но все-таки старого московского театра: тихо был назначен на этот пост, тихо потом был с него снят, и всю жизнь страдал от своей незаметности. Ставил спектакли, которые шли под обидный аккомпанемент молчания театральной критики. Дима рассказывал, что перед премьерой, в дни последних прогонов, отец, пускай утомленный и нервный, сиял от радости и в доме все трепетало счастьем творчества. Счастье длилось еще одну-две недели после премьеры, а потом отец темнел лицом, становился раздражителен, мрачен, подолгу молчал, сидя в кресле у окна и перебирая свои тетрадки с режиссерскими планами. Причина была все та же – отсутствие откликов. Нет, конечно, газетные рецензии были, но – не те. Формальные отклики штатных репортеров из отделов культуры. А ему хотелось, чтоб о спектакле написали, например, Смелянский, Крымова или Инна Соловьева – столпы театральной критики. Или кто-нибудь из лихой молодежи. Но они молчали.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Дениса Драгунского

Похожие книги