После землетрясения. Кадр из фильма «И жизнь продолжается» (1992)
Вот так персонаж «Вкуса вишни», лежа в яме, которую он вырыл себе, чтобы в ней умереть, видит над собою белую луну среди туч, прорезаемых впоследствии грозовыми сполохами. Вид молний сменяется чернотой ночи (или смерти – нам этого не раскроют) – и вслед за этим моментом погружения в черноту (которое отнюдь не «затемнение», но совершенно черный образ, или образ черноты) наступает рассвет нового дня, схваченный видеокамерой, на том же самом месте, близ дерева, которое служит ориентиром для ямы, – но саму яму нам не показывают, а без этого мы теряем возможность по-настоящему различить, является ли попадающий в поле зрения камеры персонаж тем же самым, который прежде лежал в ней, желая умереть, или нет. Как бы там ни было, вот он, этот персонаж, прикуривает сигарету и протягивает ее кому-то еще: жизнь продолжается, а съемки фильма завершаются.
Господин Бадии лежит в яме и смотрит в небо. Кадр из фильма «Вкус вишни»
Сила очевидности навязывает и уносит [emporte] нечто большее, чем истину: само существование. В этом состоит наиболее знаменитое свидетельство западной философии, а именно Декартова формула
Очевидность кино – это очевидность существования взгляда, посредством которого мир – в самостийном движении, без небосвода или оболочки, без фиксированного причала или пригвождения, мир, сотрясаемый дрожью и пронзаемый ветрами, – может вернуть себе свою собственную реальность, как и истину своей загадки (которая, конечно, не совпадает с решением). В этом плане кино Киаростами есть метафизическое размышление (обыгрывая, опять же, название Декартова труда). Но это не выявляет кинематограф, трактующий метафизические темы (в том смысле, как это делается, например, в «Седьмой печати» Бергмана); это выявляет кинематографическую метафизику, обозначает кино как место размышления, как его плоть и площадку, как «место-имение» [l’avoir-lieu] отношения к смыслу мира.
Конечно, это не больше и не меньше того, чем отличается любое размышление такого рода, которое всегда имело место при переносе, проекции образов на стену – с тех самых пор, как люди палеолита поместили на стенах своих пещер символические композиции с разными фигурами. Но одно дело извечность размышления – мышления вообще, – и совсем другое – движение его мутаций. Вплоть до наших дней стена с образами на ней была плотной и несла свидетельство о наружности либо о нутре мира (по крайней мере, в том смысле, в котором, как нам до сих пор думалось, мы были способны толковать прошлое человечества). С приходом кинематографа стена эта превращается в отверстие, просверленное в мире и открывающее вид на сам же этот мир. Вот почему неуместно не раз повторявшееся сравнение кино с платоновской пещерой: глубины пещеры, конечно же, несут свидетельство о наружности мира – но в негативном плане, и это ведет к дискредитации образов, как мы их знаем, и требует привлечения более высоких и чистых образов, именуемых «идеями». Кино действует в обратном направлении: оно не отражает наружность, а раскрывает внутренность на самое себя. Образ на экране сам по себе есть идея.