Число примеров можно увеличить, но и из вышеприведенных видно, что язык автора “Одиссеи” сдержаннее и строже, чем перевод Жуковского. Надо ли ставить ему в вину эту “чувствительность”? Как известно, древнегреческий эпос был рассчитан на публичное исполнение, и рапсод имел достаточно возможностей, чтобы наделить “объективное” описание своими субъективными эмоциями: в его распоряжении всегда были модуляции голоса, мимика, жесты. Переводчик, предлагающий читателю напечатанный текст, лишен всех этих способов воздействия на него, и их приходится компенсировать лексико-стилистическими средствами.
Сравним четыре пассажа из последних книг в буквальном и в поэтическом переводе.
19. 472: “Глаза у нее заполнились слезами и пресекся голос” —
23. 231 сл.: “Так она сказала, у него же еще больше поднялось желание плача. Он плакал, держа (в объятьях) дорогую почитаемую супругу” —
24. 234 сл.: “Проливал слезы” —
24. 336 сл.: “Я назову тебе деревья... которые ты мне некогда подарил, — ведь я просил их у тебя одно за другим (ε̉καστα), будучи мальчиком и следуя за тобой по саду” —
Ясно, что перевод эмоциональнее оригинала именно за счет изобилия лексических средств, и причину этого легко понять: Жуковский слишком проникался теми образами, которые ему предстояло воспроизвести, чтобы не наложить на них печать собственной индивидуальности. Это так же верно по отношению к Гомеру, как и к Грею, и к Гете, и к Шиллеру, и ко всем другим поэтам, которых он перевел за полсотни лет.[1751]
Поэтому, как мы убедились, с точки зрения строго филологической к “Одиссее” Жуковского может быть предъявлен значительный счет, окончательный итог которому с излишней, впрочем, суровостью подвел А. Н. Егунов: “В целом “Одиссея” Жуковского принадлежит к вольным и “украшенным” переводам, в ней сильнейшим образом сказывается творческая личность поэта — посредника, заслонившего собой Гомера, и чтобы добраться до Гомера, читатель должен откинуть все, что принадлежит Жуковскому: останется фабула “Одиссеи”, последовательность рассказа, все ситуации, характеры (заметим, что это не так уж и мало. — В. Я.), но не словесное их воплощение”.[1752] Возникает, однако, целый ряд вопросов. Как можно передать характеры, не прибегая к их “словесному воплощению”? Для того ли делается перевод, чтобы читатель “изучал” иноязычного автора, как это положено филологу-классику, которому доступен оригинал? Как читатель, не знающий древнегреческого, сумеет “откинуть все, что принадлежит Жуковскому”? И самый последний: если бы “Одиссея” не была пронизана собственным отношением поэта, если бы Жуковский счел своей задачей буквальную передачу оригинала, то удалось ли бы его переводу в течение полутора столетий привлекать к себе внимание читателей всех возрастов? Ровно через 100 лет после первого издания “Одиссеи” Жуковского появился перевод П. Шуйского (Свердловск, 1949), несомненно, более точный филологически. Кто сейчас помнит о его существовании? И уж вовсе излишне напоминать о том печальном опыте буквализма, который явил Брюсов переводом Вергилия или Г. Шенгели — Байрона.Откликаясь на выход в свет перевода Жуковского, один из рецензентов писал: “Верность общечеловеческим, глубоко поэтическим началам “Одиссеи” именно и господствует в новом переводе... Неужели филология и антикварство заглушит в критиках эстетическое чувство! Перевод Жуковского назначен не для тех, кто изучает древность, а для тех, кто хочет послушать Гомера на родном языке. И он услышит его — услышит и насладится”.[1753]
Опасения Дестуниса по части “филологии и антикварства” оказались напрасными, надежда его оправдалась: лучшего перевода “Одиссеи”, чем выполненный Жуковским (при всех его просчетах), у нас до сих пор нет, и никто не знает, когда он появится.О ПОСВЯЩЕНИИ И ПРЕДИСЛОВИИ К ПЕРЕВОДУ “ОДИССЕИ” В. А. ЖУКОВСКОГО