Наигранная веселость и притворное неведение не обманули Кесри. Как всякий толковый адъютант, Ми был в курсе всего, что происходит в полку, никакие стычки и ссоры, кражи и дрязги не ускользали от его внимания. Для Кесри, побывавшего первым и наиболее доверенным информатором капитана, не было секретом, что в каждой роте или взводе у него есть осведомители. Весть о сходке в шатре субедара тотчас достигла его ушей, и он, конечно, мгновенно понял, чем она грозит Кесри. В полку и раньше объявляли изгоями не только сипаев, но и английских офицеров, которых, как в таких случаях говорилось, «отправляли в Ковентри», то бишь подвергали остракизму.
Кесри понял, что вовсе не по неведению, но из тактичности адъютант не обмолвился о его бедах.
— Спасибо вам, каптан-саиб, — сказал он, растроганный донельзя.
— Значит, решено, — отмахнулся от благодарности капитан. — Не думаю, что командир полка станет возражать, но давай-ка подпишем бумаги прямо сейчас, чтоб утром сразу их подать.
Оформляя документы, он был деловит, и только, но, покончив с бумажной волокитой, встал из-за складного столика и обнял Кесри за плечи.
— Я очень рад, что ты едешь, хавильдар, — сказал он с необычной серьезностью. — И сильно на это надеялся. Вряд в полку найдутся два других человека столь близких, как мы с тобой.
От подобной прямоты Кесри опешил. Сам он не сумел бы так сказать, но его поразила верность этих слов. После почти двадцати лет совместной службы никто из однополчан ему не посочувствовал, и единственный, кто дружески его обнял, был человек не его касты и цвета кожи, но англичанин, от кого это никак не ожидалось. У Кесри защипало глаза, и он с изумлением понял, что сейчас расплачется.
К счастью, разговор уже завершался.
— Ну вот и ладно, — сказал адъютант. — Утром после завтрака подойди к офицерской столовой.
— Слушаюсь. — Кесри отсалютовал и вышел из палатки.
Была глухая ночь, городок опустел. Кесри вернулся к себе и собрал вещи в дорогу, то и дело прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Гулаби, хотя в душе знал, что она не придет. Обиды он не держал — если б их застукали, ее бы ждало суровое наказание, и, конечно, безрассудно так рисковать куском хлеба, своим и подопечных девушек.
Все это Кесри прекрасно понимал, однако мысль, что они больше никогда не увидятся, наполняла печалью. Никто так не знал его ран, как она. Проворные пальчики ее вдыхали жизнь в грубые рубцы и творили чудеса, превращая старые раны в оазисы наслаждения. Казалось, сейчас все его шрамы вопиют об этих руках.
Вспомнилась их первая встреча, когда он, зеленый рекрут, пришел к Гулаби, а его внутренний голос увещевал, что в свой срок за удовольствие взыщут высокую плату. И вот такой день настал. Кесри твердо решил, что отныне он вновь исповедует самодисциплину и воздержание, забытые по вступлении в полк, — возвращение к
Вспомнились бои, перестрелки, былая гордость за свой полк, и во рту возникла противная горечь. Но ведь именно Дити способствовала тому, что он оказался в этом полку. Не знак ли судьбы, что она же стала причиной ухода из него? Однако злости на сестру не было. Во всем виноват он один: предался тщетной надежде и ради собственных амбиций пожертвовал своей любимицей, отдав ее в семью Бхиро Сингха, хотя отлично знал, что там за люди.
И если теперь Дити потребовала расплаты, винить ее в том нельзя.
После той ночи любви Захарий себя чувствовал еще хуже, чем предрекала мадам: его не только снедали угрызения совести, вдобавок он холодел от страха перед вероятным возмездием мистера Бернэма, знаки всесилья которого мерещились повсюду. Что Берра-саиб с ним сделает, прознав о неверности жены? Содрогаясь от этой мысли, Захарий крыл себя последними словами за бездумный риск ради единственной ночи удовольствия.
Но, как ни странно, раскаянью не удавалось полностью стереть память о тех ночных событиях. Пусть в голове мутилось от дурных предчувствий, однако тело откликалось зудом, когда иные его органы доставали из собственных кладовых воспоминания о пережитом взрыве наслаждения. И тогда самобичевание превращалось в сожаление — Захарий крыл себя последними словами уже за то, что не продлил ту ночь, ловя себя на мысли, что готов отдать все на свете, лишь бы она еще разок повторилась.
Конечно, это было невозможно. В словах мадам «наш единственный и последний раз» звучала бесповоротность приговора. Захарий часто говорил их себе, и они служили этаким утешением, когда бремя вины и страха становилось уж вовсе нестерпимым. Но порой тон этих слов, гулким эхом звучавших в голове, вдруг менялся, теряя свою прежнюю непоколебимость. И тогда одна мысль цеплялась за другую, и возникали мечты о получении очередной записки, сулящей бег стремглав через лужайку на новое свиданье в будуаре.