* Татьяна Петровна умерла, я могу рассказать о ней. Мы познакомились в самом начале моей литературной жизни в 1955 году - мне нужна была постоянная машинистка; уже не помню, кто привел меня к ней в Кривоколенный переулок, в полуподвал. Надо было войти в арку, пройти несколько шагов загаженным двором-колодцем, открыть дверь в коридор - весной его заливала вода, и прямо в большую комнату с высоким потолком, в два окна, заставленные горшками с буйной растительностью - прохожие непременно останавливались в переулке перед этими окнами. Т. П. жила в двухкомнатной квартире вместе с младшей сестрой, в комнате Т. П. - сын, невестка, двое детей. Комната загромождена старой рухлядью, пыльными книгами, на стенах оленьи головы и японские маски. Т.П. - высокая, худая, с испитым бледным лицом и большими, нежными, беззащитными глазами. Она была женой нашего дипломата, ездила за границу, побывала в Японии; ее арестовали совсем молодой вместе с мужем, и она отбухала восемь лет в Мордовских лагерях. Как машинистка, она никуда не годилась, печатала двумя пальцами, а когда сломала левую руку, сын соорудил ей петлю, и она ногой нажимала заглавную букву. Кроме того, запивала, и я часто впадал в отчаяние - всегда бывало срочно, в редакциях приходили в бешенство. В квартире одновременно жили пять-десять котов, они прыгали, как белки, по столам, полкам и стульям, дух был такой густой, что, прежде чем открыть дверь, я набирал полную грудь воздуха и старался выдыхать помедленнее. А потом привык. Она печатала мне лет пятнадцать, бывало, приходил к ней каждый день - она хорошо разбирала почерк, печатала все подряд - от двухстраничной рецензии до больших книг.
Я не мог с ней расстаться, хотя не так трудно было найти в Москве машинистку более удобную в разных отношениях. Мы говорили обо всем на свете, я таскал ей новые книги и рукописи, она любила меня, ей было интересно все, что я делаю. Моя привязанность определилась в первый же месяц нашего знакомства: я принес ей заметку на три-пять страниц, написанную для АПН - обыкновенная халтура. Она перепечатала при мне, вытащила последнюю страницу, посмотрела на меня и сказала: "По-моему, это стыдно, Феликс". Я выбросил заметку и больше никогда не был в АПН.
Она была человеком поразительно чистым, бескорыстным, с неиссякаемым интересом к жизни при полном отсутствии интереса даже не к устройству благополучия, но просто к быту. И это при бесконечных несчастьях и бедах, сваливавшихся на нее и ее близких. Я ни разу не слышал, чтобы она на что-то пожаловалась или о чем-то просила.
Я расстался с ней, когда купил машинку, перестал печататься в журналах и переехал жить за город. Все реже захаживал, хотя мне передавали, что она звонит. Потом она звонить перестала. Когда я к ней выбрался - дом стоял на капитальном ремонте, жильцов выселили, я не сразу удосужился узнать новый адрес. Прошел год - в адресном столе мне сообщили, что она умерла, я высчитал - как только переехала в новое жилье. (Примечание 1981 г.).
Мама вышла из ворот как раз в тот момент, когда мы возвращались из столовой. Просто ворота со скрипом раскрылись и вышла мама - такая же, какой я ее видел в Архангельске, той последней нашей ночью: маленькая, в отцовской оленьей дохе, казавшаяся от нее круглой, только бледная она была, несмотря на мороз.
А за ней шел стрелок с большой винтовкой.
И так это было неправдоподобно: моя маленькая мама в детских черных валенках (я сразу вспомнил: эти валенки были в последней посылке, которую я отправлял в Москве на почтамте), неловкая от дохи явно с чужого плеча - и огромный солдат в ладном полушубке, с боевой винтовкой, предназначенной на всякий случай против моей мамы.
Потом все мы вчетвером - с этим стрелком - сидели в теплой комнате. Мама смеялась, что-то говорила, блестела глазами, и тут меня взяло за горло, когда я увидел, как она выскребывала ложкой котелок гречневой каши с гуляшом, который мы принесли только что с собой из вольной столовой.
Мама поймала мой взгляд и смутилась. "Вкусно", - сказала она, останавливаясь. "Что ты! - закричал я. - Я не буду смотреть, ты ешь, ешь!"
Моя мама, едва расстегнув доху, держала на коленях металлический котелок и скребла большой ложкой какой-то поганый столовский гуляш!
Потом приходила наша тетка, потом маму уводили в зону, потом приводили снова. Я не помню ни одного слова из того, о чем мы говорили эти два дня, хотя мы только и делали что разговаривали. Зато запомнил на всю жизнь, как мы расставались.
Уже смеркалось, снег был синий и на вахте зажгли фонари. Мы провожали маму до зоны.
И вот здесь, перед воротами, которые раскрылись и сейчас должны были за мамой закрыться, я вдруг пронзительно, впервые в жизни понял, что ничего нельзя сделать, чтобы это предотвратить, что никто не может ничего сделать. Даже моя сестра, которую я до тех пор почему-то считал всемогущей, - так ей всегда, как мне казалось, все удается.