«Но, позвольте, ведь ее бабка была, кажется, фрейлиной при дворе болгарского царя Фердинанда?»
«Так ведь двоюродная, двоюродная...»
Он редко видел Нечета оттого, что тот, разбирая старинные рукописи и карты, днями корпел над своими учеными изысканиями. Об этом труде среди запредельских историков и писателей уже целый год ходили самые почтительные слухи, стороной достигавшие и Матвея. Книга обещала стать чем-то совершенно особенным и беспримерным — как по охвату материала, так и по пышности слога, чудесным радужным сплавом вымысла, необъятной эрудиции и изящной словесности. О целом судили по нескольким блестящим очеркам Нечета, напечатанным в разное время в «Телескопе» с припиской: «Главы из книги». Говорили, что Нечет взялся за решение задачи небывалой сложности, что он создает новый жанр и литературный язык, в котором, как написал один из островных критиков, «этика вырастает из поэтики», что он переписывает всю историю Европы, налагая одна на другую прозрачными слоями философские и богословские системы, что к книге будут приложены глоссарий и карта местности, без которых ее невозможно будет понять, и т.д. И хотя никто ничего толком не знал об этой книге (даже Андрей Сумеркин, школьный друг Нечета), поскольку работа держалась князем в строгой тайне, о ней судачили много и горячо, заочно укладывая ее в пропрустово
ложе большого романа, а иные доходили до того, что принимались обсуждать последствия ее публикации, и кто будет переводить ее на английский, а кто на французский, и даже какую именно премию она возьмет — Луки Петровича или «Веху».Задним числом вспоминая свое благоговение перед Нечетом, Матвей с кощунственным холодком в животе тихо спрашивал себя, а не была ли его любовь к Розе только неосознанным побочным следствием его жгучего любопытства
к ее отцу, к его миру, его трудам и дням, его близким, к его привычкам? Как-то проходя мимо кабинета Нечета, Матвей в щель приотворенной двери увидел его за работой: стоя у книжного шкафа, Марк рассматривал среднего формата гравюру или литографию (Матвей не успел разглядеть), держа наготове в левой руке увеличительную линзу на длинной ручке, а в правой — пухлый том с веером разноцветных закладок Его профиль с запущенной полуседой шевелюрой имел разительное сходство с Шопеном на портрете Делакруа — обаятельно-постаревшим и умудренным Шопеном с трагической складкой над переносицей. От неплотно прикрытых штор падал косой луч света на наборный паркет, множивший до бесконечности один и тот же рисунок рыцарский щит со стилизованной белой розой и парусник в волнах. Лицо Нечета отражало сложные чувства, какие испытывает увлеченный исследователь в ту минуту, когда он застигнут врасплох неожиданной и замечательной догадкой: смесь умиления и надменности. Его бывшую жену, красавицу Томилину, Матвей видел лишь на фотографиях в комнате Розы: обнаженные плечи, шляпа, безупречный очерк лица, парасоль, морской фон с белой яхтой на рейде. У нее была та же улыбка, что и у Розы, — меланхоличная, яркогубая, в остальном же, как Роза горячо уверяла Матвея, она нисколько не походила на свою матушку, по виду южанку с неуживчивым и вскидчивым норовом. В быту Ксения Томилина была непригодна, в постели неугомонна, в ярости неистова. Писательские заботы мужа казались ей приятным развлечением, позволявшим ему бывать в свете и, когда вздумается, уединяться в своем кабинете. Семейная жизнь, с ее каждодневными тревогами и однообразными хлопотами, показалась ей незаслуженным, жестоким наказанием, и когда Розочке только-только исполнилось три года, она оставила Нечета — сначала на лето (Равенна, Флоренция, Рим), затем на полгода (Милан, Ницца, Лондон, Париж), а затем и навсегда. Марк взял в дом смирную девицу с Дальнего острова — нянчиться с дочкой и готовить ему обеды. Ее-то, эту случайную Тамару, Роза и называла мамой в свою бутонную пору (как она рассказывала однажды вечером Матвею, у себя в комнате, забравшись с ногами в кресло), хотя где-то глубоко, в сущих сумерках души, теплилось воспоминание о других руках, поднимавших и прижимавших, о каком-то гнутом, блестящем, безумно притягательном предмете, сверкавшем с недосягаемой высоты серванта и принадлежавшем этим рукам — быть может, браслет или часы, — начинавшем вдруг мерцать в начальных заимках памяти. Когда же девочке исполнилось шесть лет и мамаша нежданно-негаданно нагрянула в Запредельск, одно-единственное слово, сказанное ею (а встреча проходила в пустоватой гостиной под надзором хмурого Нечета), вернее, даже одна только интонация этого слова (угрюмая дочка-босоножка сидела на диване, нащупывая в тугой щели между тюфяками связку ключей, с понедельника объявленную потерянной), тягучая такая — «деточка», на выдохе — «деточка», вызвала сразу смутную уйму воспоминаний, едва ли бы вообще когда-либо воскресших, не скажи эта незнакомая красивая женщина этого слова: «деточка». Обе рыдали. Марк, подняв бровь, наливал в стакан утешительно шипевший нарзан.