– Пойдём, – сказала Анна, – я иду пить мою воду в Саксонский сад. Походим в тени этих старых деревьев, которые, неизвестно, долго ли будут укрывать такой покой… украдём час у тяжёлой жизни… а ты мне расскажешь, – прибавила она, – как это там было вчера. Я знаю от служащей с улицы, что похороны были видом манифестации; что с них пошли вы на Волю… Ведь ты был на Воле? Ну! Говори мне, всё и всё. Эта великая и прекрасная картина после тридцатилетнего гнёта с такой энергией пробуждающегося народа. И моё сердце бьётся с какой-то гордостью… Значит, мы живём! И мы живём всё-таки!
– Да, дорогая Анна, – сказал Франек серьёзно, – я не со вчерашнего дня чувствую, что живём. С полугода пробуждалась эта жизнь; напрасно привыкшие ко сну умоляли, чтобы сна не прерывать; мощь этого чувства была сильнее, чем их холодный разум.
Тут парень рассказал ей, как вчера метери, о похоронах Совинской, но с ещё большим, может быть, чувством, со слезами в глазах. Анна плакала, разгорячённая его пылом, обрадованная, сияющая… казалось, растёт от силы его слов.
Франек первый прервал молчание вздохом, руку её поднёс к устам и слеза, как капелька росы, упала на неё.
– Я отгадала мысль, что излучалась в этой слезе, – тихо отвечала ему Анна. – Да… нам, возможно, со всем, о чём когда-то мечтали, придётся попрощаться!
– Попрощаться! А, нет! Но всё это мы должны принести к алтарю общих жертв и ждать, не захочется ли судьбе взять нашу молодость, надежды, любовь, мечты, чтобы ими устелить дорогу победной карете искупления! Кто же знает? Я чувствую, дорогая Анна, что не принадлежу себе, что то, что имел самого дорогого, любовь к матери и тебе, должен буду бросить, когда меня позовёт долг… когда судьба меня обречёт на виселицу мучеников, на убийство невинных детей, на жестокость палачей либо изгнание в ледяные пустыни. О, Анна! Каким же дорогими кажутся мне эти краденные минуты, это утро, это счастье, что держу твою ладонь в руках; что смотрю на тебя, что слышу твой голос, что мы ещё вместе! Завтра!..
– Завтра… всегда неопределённо, мой дорогой, – отвечала Анна. – И я чувствую себя полькой… имею мужество, сумею остаться вдовой, верной воспоминаниям, хоть не имела мужа, и выдержать сердцем, что раз изрекла устами… Мученику стократ больше принадлежит. Не бойся, я тебя не задержу, слезами не ослаблю… сумею терпеть и ждать; а когда мысль твоя прилетит ко мне издалека, найдёт всегда в белой одежде свою невесту. Ты знаешь, – сказала она, – как я понимаю жизнь… среди бесконечности жизни минуту сна, проснёмся от него на том свете, подадим друг другу руки и полетим к трону Божьему, от пыли земли отряхая крылья.
– О, ты чистый дух! – сказал Франек. – Я почитаю эту твою веру и покой. Но я не дошёл до того совершенства… у меня слёзы накручиваются по моему земному счастью; мне казалось, что и я имею на него право, право к тому ломтику хлеба нищих у монастырской дверки… а тут придётся умереть с голоду!
– Франку, я, слабая женщина, должна утешать тебя. Ведь это опрокинутый мир! – засмеялась Анна. – Разве мы не вкусили того, чего немного людей имеет в жизни – чистой привязанности? Разве мы не доверяем друг другу и не счастливы в эту минуту? И мы были в Аркадии!!
– О, коротко!
– Коротко, долго! Это ли понятия, к которым можно привязывать вес? Лучше ли износить эти белые одежды до остатка и порвать их на лохмотья, или в них ступить в могилу?
– О, не произноси этого зловещего слова!
– Ты знаешь… я добавлю: да, в могилу, лишь бы вместе!
– Анна, не будем говорить об этом!
– Хорошо, ты думаешь, что мы сможем говорить о весне, фиалке и сердце? Обернись, посмотри на эти лица, послушай эти шёпоты… Не чувствуешь как бы преддверия бури? Как бы предвестника великих событий над нами?
Глаза Анны горели, грудь живо поднималась под белыми одеждами; она взяла руку задумчивого парня и сильно сжала.
– Сядем, – сказала она, – я устала.
Она склонила лицо.
Молчащий Франек держал её дрожащую руку, поглядел и увидел на бледном лице две струйки слёз.
– Анна! Ради Бога! Что это?
– Ничего… я женщина… Давая тебе мужество, я исчерпала его… и дрожу теперь. Что с нами станет? Справимся ли с великими обязанностями? Найдёт ли пробуждающийся народ, как Петровин, саван свой белый, чтобы им укрыться, и несгнившие члены, чтобы двигать? Нам нужно быть великими! А мы встаём из тридцатилетних… из столетних кандалов! Лучше не двигаться и умереть, чем двигаться, чтобы показать слабость и рассыпаться в прах трупом. Видишь, чего я боюсь?
– Зря боишься, – сказал Франек, – потому что энтузиазм огромный!
– Но будет ли этот огонь гореть? Не прогорит ли так вдруг, как начался, одной силой своей?