Впрочем, вскоре Пенни понимает: для такой забавы требуется и отвага, и удаль, и плавная, лёгкая повадка, и способность целиком сосредоточиться на деле, и – ох, трудненько подобрать верные слова, но нэннэчи Магда Ларссон сказала бы, наверное, так: безмятежное хладнокровие. Очень уж заковыристо звучит, а как иначе это опишешь? Запросто изловить голой рукой змею, даже и ядовитую, так, будто кусок садового шланга с земли берёшь – но при этом очень хорошо понимая, что никакой это не шланг, а чертовски опасное существо. И в случае, если оно окажется не в настроении, добавляем к списку необходимых талантов ещё и быстроту реакции…
Не зря, наверное, Змееловы даже среди прочих орков славились как опасные ребятки, которых гораздо лучше числить союзниками, чем врагами. А, ну и звание неудержимых выпендрёжников – сюда же.
Вот и выходит, что такая угрожающая здоровью и бессмысленная с виду потеха была вроде как до фига полезной – тут тебе разом и тренировка, и репутация.
Набежав на такую мысль, Пенелопа очень собой гордится.
Никто же ей не разжёвывал, сама додумалась, ишь ты!
Ррхи, правда, объясняет иначе:
– Ну а чего ещё делать-то – не жаб же по кустам в морды целовать!
Заголённый примерно до середины ушей затылок на ощупь слегка скользкий от остатков мыла. Ёна с великой осторожностью вручает Пенелопе зеркало – у нэннэчи Магды выпросили.
У Коваля зеркальце вовсе маленькое, круглое, так называемое «девичье».
Затылок-то свой таким манером всё равно не разглядишь, как ни крутись, но в целом, если вот так повернуться и скосить глаза – как там оно смотрится…
Пенни ухитряется кое-как разглядеть полоску выбритой кожи у себя за ухом, а больше того – простую металлическую серьгу-колечко, вдетую дней пять тому назад: мочка уже не красная и почти не болит. Серёжку Коваль пожертвовал, обругав и саму Пенелопу, и Ёну за то, что налаживались вдеть в проколотое ухо кусок медной проволоки, загнутый кружочком. Обругать обругал, но шибко-то не сердился.
Не удержавшись, межняк вцепляется взглядом в собственное отражение. Всё-таки целое лето прожито без строгих настоящих зеркал. И какое лето!..
Ничего нового – помимо серьги – и особо утешительного, впрочем, стекляшка беспристрастная не показывает.
– Хм. Ну вроде хоть прыщей поменьше, – замечает Пенни вслух, пряча подальше свою досаду.
– Вот этот новый, возле носа, – сообщает внимательный Ёна, чёрт бы его подрал. – А так да, ещё как поменьше, отцвела ихняя пора, наверное.
Засранец. Ну зачем же вы, костлявые, такие честные. Нет бы сказать: «Да чего париться, ты прекрасней всех на свете» – враньё, а приятно.
– У Хильды как есть отцвели, давно уж не появляются, – кивает Ржавка. – Вот у Коваля-старшака, быват, проскакивают… Говорят, среди людей кто смолоду прыщавый, тот потом до старости орёл.
– Кто говорит-то?
– Сам Коваль-старшак и говорит, небось не хвост свинячий.
Осьмушка отдаёт Ёне Магдино зеркальце, чтоб вернул; толку-то на себя глазеть лишний раз.
– Ты орчистее делаешься, – подаёт голос чернявый. – И мясцо пожёстче стало, а суставы отмякли – шагаешь ли, дерёшься, да хоть похлёбку ешь – видно.
Не ахти какая романтика, но в Ёниных словах слышна и серьёзность, и любование.
– И людское в тебе тоже окрепчало, – продолжает Ёна.
– Ха, ты уж определись: или орк виднее, или человек? Не оба же разом!
– Да неужель не, – возражает Ржавка. – Как на чистом снегу кровь ярче, так и снег белей возле кровавого следа.
– И… родинка у тебя. Под темечком, сбоку, – сообщает чернявый. На открытие века эта новость, может, и не тянет, но что-то такое сквозит в нырнувшем Ёнином голосе и во взгляде, что пробирает Пенелопу до хребта.
Похлеще пьяного хрыкова дурмана.
Многие вещи меняются почти незаметно для глаза, крадучись, день ото дня. Не так, как Липка в Крыла одним разом перелинял. А так, как древесные кроны желтеют на самом исходе лета.
Стоянки клана теперь заметно короче, а вода в реке холодней – даже если весь день грело ясное солнце. Шала всё-таки прибавляет помаленьку мяса на свои косточки, прежде почти бесплотные. И в охотку возится со старшачьим выводком, если Штырь и Коваль оба-двои налаживаются под ночь чего-нибудь разведать подальше от лагеря. О смысле этих отлучек Пенелопа догадывается: по крайней мере, никакой добычи старшаки обратно не приносят, помимо пары-другой подозрительных синяков да шальной улыбки. Штырь в повязках отходил недели, может, три, а как поджило покрепче – повадились они с конопатым шляться; ну и на здоровье, никто им не судья.
Рыбарка Хильда тоже набирает понемногу тела. К лёгкому удивлению Пенни, сперва это становится заметно не по животу, а по груди. Других костлявых этот факт, кажется, нисколечки не изумляет, а вот жданной повышенной злобности у Хильды пока нет как нет. Прежние буйные её танцы постепенно меняются: не столько боевой лихости и прыжков, зато вдоволь неторопливой силы.