Усевшись на песок вокруг скалы, они погружаются в размышления и молчание; в какой-то момент их берет оторопь от безмолвия, они будто бы видят, как в тишине ванной комнаты появляется рука бога или кого-то еще, наполовину вынимает затычку на дне ванны, образуется слабое подводное течение, и жизнь начинает вытекать через эту щель, как если бы где-то в теле лопнула важная артерия. Но оказывается, что это всего лишь проба пера, затычку возвращают на место, и рука, словно муха, неподвижно замирает на потолке; смотрите-ка, а вот и кот страха снова лениво выпускает из когтей мышку, и они начинают бежать в прохладе его огромной тени по траве мира. Мышка-мышка, злорадно шепчет кот, не подведи меня, мышка.
Они сидят и думают обо всех маленьких белых скалах, с которыми когда-либо встречались, но их оказывается не так уж и много – в их жизни явно не хватало белых скал. К примеру, англичанка таких скал в Довере вообще не помнит, потому что слишком много думает о другом.
– У нас дома, – произносит Тим Солидер после затянувшегося молчания, глядя, как обрывки ткани, вросшие в раны от укусов ящериц, колышутся на ветру и уже распространяют запах гниения, – у нас дома на площади стоял памятник такого же цвета, как эта скала, и мы называли его призраком, потому что он был такой белоснежный. Особенно при луне – казалось, будто он светится, ярко светится сам по себе. Мы сначала подумали, что его кто-то фосфором намазал, а оказалось, что нет.
– Ну мы-то не можем сделать из этой скалы памятник, – мрачно хмыкает капитан, поглаживая свой сапог, – а даже если бы и могли – к чему? Какой в этом смысл, если этот памятник никто никогда не увидит?
– Ну как же, капитан, а о птицах и ящерицах вы позабыли? – спрашивает Лука Эгмон, и его вдруг разбирает такой хохот, что он хочет растянуться на земле наедине с солнцем и облаками и хохотать, хохотать словно безумный, извергать из себя дурацкое безумие, которое заставляет шестерых человек, уже обреченных на смерть, шестерых человек, уже привыкших к жесткому сиденью электрического стула, шестерых человек, у которых на шее появилась тонкая четкая линия, потому что лезвие топора уже не единожды касалось их, – заставляет их рассуждать о скале, размышлять над тем, как можно использовать никому не нужную, заброшенную и всеми позабытую скалу. Бессмысленно, как же это все бессмысленно, отвратительно бессмысленно, думает он, глядя на нее, но вдруг замечает, что молчание становится враждебным, и внезапно осознает, что его слова глубоко ранят их всех. Украдкой он посматривает то на одного, то на другого, стараясь не смотреть в глаза, и по их серьезным лицам понимает, что скала стала для некоторых из них священным причастием, единственной опорой под ногами, единственной незыблемой точкой в этом безумно вращающемся мире. Петр – камень, скала. Возможно, сам апостол Петр обернулся скалой и подставил им надежную спину.
– Если идея со статуей не была бы настолько бессмысленна, – поразмыслив, произносит он, – нам пришлось бы тянуть жребий о том, кто будет моделью и кто высечет статую, – конечно, если бы у нас были резцы, молотки и сверла, чтобы отколоть достаточно большой кусок; да и вообще, хватило бы, скорее всего, только на бюст, к тому же среди нас нет ни одного скульптора.
– Это все равно было бы бессмысленно, – отзывается капитан, – потому что сюда ни-кто не приезжает. Какой смысл оставлять по-сле себя статую? Кому? Разве что ящерицам и птицам, как вы совершенно справедливо отметили.
И тогда воцаряется ледяная тишина, воздух вокруг них замерзает, и мысли зависают в нем струйками пара возле их губ, хотя сейчас как минимум плюс тридцать пять; инеистые удавки затягиваются на их шеях – но в воздухе висит так и не сказанное слово, еще не сформулированная истина или ложь, которая могла быть стать их спасением хотя бы на несколько мгновений. С Лукой Эгмоном случается совершенно незнакомый ему опыт: он не испытывает абсолютно никакой личной заинтересованности, поскольку в этот момент не ощущает своей жажды, ведь для этого спасения необходима скала, и он не испытывает абсолютно никакой личной заинтересованности, поскольку убежден в том, что единственное, что может сподвигнуть человека найти выход из джунглей этого мира, – тотальное, совершенно ясное осознание того, что спасение невозможно именно потому, что джунгли жестоки по определению; он не ощущает никакого сочувствия к голоду по спасению, который светится в глазах его товарищей, но внезапно чувствует непреодолимую потребность выразить благословенный смысл, который так нужен всем, кроме капитана с его извращенной страстью к одиночеству; Лука хочет стать медиумом, антиспиритическим медиумом и наконец-то понимает, кто здесь истинный враг его самого и всех остальных. Он наклоняется к капитану, близоруко щурится – должно быть, он был слеп сотни лет и поэтому не узнавал врага в лицо – как будто вглядывается в старые доспехи, и четырехсотлетнее одиночество взирает на него из-под ржавого забрала, но воспоминания о полных ненависти глазах рыцаря еще вспыхивают в прорезях шлема.