Птичий базар оказался небольшим, сотни полторы птиц. Разместился он на отвесном невысоком обрыве с восточной стороны небольшого мыска — не мудрено, что мы не увидели его издали. Да и птицы, очевидно, в полночь вели себя потише. Сейчас же они сновали вдоль скалы, взмывали вверх, кружили. Отовсюду раздавались их пронзительные голоса. Чайки то кудахтали, как куры, то кричали визгливо и истошно, ссорились, мирились, целовались, строили гнезда и бесцельно фланировали по базару. Картины менялись мгновенно. Увлекшись съемкой, я позабыл о времени и, лишь когда на скале появилась фигура Вадьки, вспомнил, что пора бы и позавтракать.
Как по заказу, чайки начали нестись. Несколько веревок мы отыскали на скале, но почти все они оказались сгнившими и рассыпались, стоило прикоснуться к ним. Рискуя сорваться, Вадька все же спустился к гнездам. Яйца были теплые, серовато-зеленые, размером чуть меньше куриных. Обед у нас вышел шикарный. Лапша — на первое, глазунья — на второе, ледяная вода из ручья — на десерт.
Идти обратно Вадька наотрез отказался.
— Ты же договорился, что за тебя подежурят, — доказывал он. — Давай поживем тут! Стоило ли тащиться в такую даль, чтобы тут же уходить?
В общем убедил. Насвистывая. Вадька перемыл посуду, заготовил дров.
— Хорошо-то как! — приговаривал он время от времени. — Знал же Папанин, где избу поставить!
На досуге мы перечитали журнал, который, вероятно, оставила Донара. Это была толстая тетрадь в картонной обложке, настоящий судовой журнал. Края его были замусолены кожаными рукавами шуб. Как выяснилось, избу навещали полярники и моряки с проходящих судов. Зимой заходили гидрографы, те самые, что подарили мне собаку. Какой-то поэт оставил в журнале стихи о тоскливо кричащих чайках. Из записей мы узнали, что, если идти по льду, когда сойдет вода, можно добраться до избы часа за четыре. Один из полярников сетовал, что какие-то крохоборы во время сбора яиц обчистили весь базар и летом он увидел здесь лишь одного птенца.
Мы тоже оставили запись в журнале. Не скрывая, поведали о том, как необдуманно ушли, как блуждали, как нашли приют и спасение в избе. Сознались, что съели тушенку…
Обратная дорога всегда плохо запоминается. Нас опять потащило на лед. Мы прошли по воде на лыжах несколько километров, пока не поняли, что от нее никуда не денешься, и тогда повернули к берегу и пошли пешком, неся лыжи на плече, через мыс Щербина по зеленому, мшистому ковру тундры. От влажной земли поднимался пар, и неожиданно мы наткнулись на стаю пасущихся серых гусей. Птицы удивленно уставились на нас, словно видели людей впервые, без гогота поднялись и улетели.
Чтобы обойти Каньонку, пришлось снова спускаться на лед, брести на лыжах по колено в воде. Вадька плелся сзади, постоянно отставая. Я ушел далеко вперед, но неожиданно споткнулся и сломал лыжу. Вадька догнал меня. Ему ничего не стоило уйти вперед, но он пошел рядом. Так и вышли вместе на берег. И я подумал: все-таки хорошо, что мы пошли вдвоем.
Лыжи оставили на берегу и забыли про них. Стесанные до предела, они уже никуда не годились. (Через год я случайно наткнулся на них, лыжи так и лежали на том же месте.)
На дежурство я успел вовремя. Кое-как дотянул до утра смену, порой засыпая на ходу. Но настроение было такое, будто выполнено большое дело и теперь можно спокойно работать, как бы утомительно и трудно это ни было. До конца навигации я дошел без срывов, никакое солнце уже не могло подействовать на меня. Единственное, что меня всегда несколько смущало, когда вспоминалось путешествие на птичий базар, так это то, что мы съели реликвию — банку тушенки. Чувство виноватости настолько запало мне в душу, что, когда много лет спустя мне довелось встретиться с Папаниным, я не удержался и завел разговор об избе, попросил рассказать о ней, надеясь узнать о ее назначении.
— Ишь, что вспомнил, — улыбнулся Папанин. — Было это, когда мы полярную станцию на мысе Челюскин как следует строить начали, в тридцать четвертом году. Станция там была уже создана, но место, честно скажу, мне не очень понравилось. Я пошел на лыжах посмотреть берега поблизости, надеясь, что, может, удастся получше подыскать. И заблудился. Пурга началась. Думал: все, пропал. А в том месте, где теперь изба стоит, я к берегу вышел и определился. Место-то там заметное. Понял, в какую сторону надо мне идти. Вернувшись, сказал плотникам, чтобы срубили избу и отвезли ее на то место. Шкуру я там медвежью оставил, — продолжал вспоминать Папанин. — Запас продуктов.
— А для чего, Иван Дмитриевич? — спросил кто-то из присутствующих.
— Как для чего? — Папанин искоса поглядел на него. — Для того, чтобы было людям где передохнуть с дороги, обогреться, чтобы хорошо им, одним словом, было. Чтобы добро делать людям, — подытожил он, устав подбирать слова.
На душе у меня с тех пор полегчало. Больше я уже не каялся, что съел эту тушенку-реликвию: ведь она была припасена и для меня. Вернее, для таких, как мы с Вадькой.