Но знают они, оказывается, не все. Они, например, не знают, что незадолго до смерти отца я, втайне от родных, унес из дома папину молитвенную накидку — талес. Это был неслыханный по тем временам поступок, и, если бы хватились, меня бы, вероятно, предали позору...
Отец слыл в городе атеистом и даже в большие праздники не ходил молиться в синагогу. Талес, купленный для него еще в день свадьбы, давно валялся, как совершенно ненужная вещь, в нижнем ящике изъеденного жучком комода среди белья и кусков материи.
А тут приехавшему на гастроли театру для сцены понадобился талес. Прослышав об этом, я, никогда не имевший в кармане своей копейки, не раздумывая, взял из комода черно-полосатую накидку и снес в театр. Мне дали за нее два рубля и контрамарку на спектакль «Колдунья».
Через три дня отец умер. Когда бородатые старики из погребального братства собрались обряжать его, как это полагалось по старому обычаю, в талес, я понял весь ужас содеянного мною.
И первое, что пришло мне в голову, — бежать! Я бросился в сад, перелез через забор и незаметно, задними дворами выбрался на Друтскую улицу и по ней — прямиком на шоссе.
У развилки, где дорога поворачивает на Жлобин, я остановился перевести дух и стал дожидаться попутной подводы. Но, как на грех, ничего не было, а тут собиралась гроза. Небо обложило тучами, потемнело, ветер поднял с дороги вихри пыли, а где-то за лесом уже погромыхивало.
И я побежал дальше.
Перед Лучином меня уже застала большая гроза. Хлестал дождь. Яркие молнии пронизывали черное небо. Они врезались то в редкий лесок справа от дороги, то слева от нее в широкое поле, сплошь уставленное снопами. И за каждой вспышкой молнии следовали могучие, оглушительные раскаты грома.
Можно было заскочить в чью-нибудь хату, переждать, но мысль о том, что начнут допытываться, кто я, почему оказался один на шоссе, пугала меня больше, чем гром и молния.
Я кинулся в лес, прижался спиной к широкому стволу дерева и закрыл глаза.
Вскоре гроза начала понемногу затихать. Дождь стал пореже. Но бежать я уже не мог. Кололо в боку, теснило дыхание. Промокшие брюки и майка прилипли к телу.
Я опять постоял на дороге, поджидая подводу, и снова напрасно.
Уже смеркалось, когда впереди замелькали огни. Это был Жлобин.
Постояв в нерешительности, я по какой-то тесной, темной улочке побрел к Днепру. Дойдя до реки, сел на мокрую от дождя траву, а мысли мои были там, в родном доме, где на полу, слегка устланном соломой, лежит отец и родные оплакивают его кончину.
И оттого, что я не прощусь с ним и не провожу его в последний путь из-за какого-то завалявшегося талеса, мне самому не захотелось жить.
Ночь провел я на берегу реки, и меня мучило: как же мне быть дальше?
Если вернусь домой, родные заставят меня изо дня в день, утром и вечером, произносить по отцу поминальную молитву. Тогда прощай пионерский отряд, куда я готовился вступить осенью, когда начнутся занятия в школе. Я сгорал от зависти, видя, как мои сверстники щеголяют по городу в красных галстуках. Меня уже приняли было в пионеры, но кто-то из мальчишек, застав меня на кургане с папироской в зубах, донес вожатому, и мне отказали в приеме, пока я не исправлюсь.
Но я не исправился. Получив в театре свои два рубля, я первым делом, тайком от родителей, купил себе пачку папирос «Ира».
Может быть, пробраться зайцем в вагон проходящего поезда, чтобы он увез меня подальше от родных мест? Ничего, где-нибудь пристроюсь, ведь свет не без добрых людей, тем более что я уже кое-что смыслю в сапожном деле...
Чего только не передумал я, сидя в темноте и дрожа от холода. К сожалению, летняя ночь слишком коротка, и ее не хватило мне, чтобы как-нибудь решить свою судьбу.
Едва стало светать, я отправился бродить по незнакомым улицам. Первым делом я пошел на базар, купил у торговки пшеничный коржик, съел половинку, остальное спрятал в карман на после.
Исходив за день полгорода, я почувствовал себя здесь таким чужим и одиноким, что решил вернуться домой. Как раз на шоссе попалась попутная подвода.
Я приехал домой, когда отца уже похоронили и все наши родичи молчаливо сидели на низких скамеечках в трауре — без обуви и в черных чулках.
Я ждал, что мама начнет ругать меня, но она только показала глазами, чтобы я снял сандалии и сел с ней рядом.
Как я ни отбивался от родичей, как ни грозил им новым бегством, меня все же заставили молиться в память об отце.
Какие это были муки произносить два раза в день одни и те же выученные по молитвеннику слова, смысл которых я совершенно не понимал. Да я и не старался вникнуть в их суть и пропускал целые абзацы с одной лишь мыслью: как бы раз и навсегда отделаться от назойливых и шумливых соседей, заполнивших до отказа нашу квартиру.
В конце концов я решился на отчаянный шаг.
На субботней молитве, во время которой нельзя ни разговаривать, ни двигаться, я стал лицом не на восток, как полагалось, а на запад, что считалось величайшим кощунством.