— Я скажу, если вам интересно. Иногда я объяснял себе это так: вы увидели, что я безрассудно подвергаю себя опасности… Ну а мы ведь не давали вам возможности держаться с нами непринужденно. Может быть, вы… стеснялись или не были уверены, как я отнесусь к вашему предостережению. Откуда вам было знать, что я не грубая скотина? Удивляет меня вообще в этой истории не ваше поведение, а мое собственное. Не понимаю, почему я тогда всем солгал. Просто какое-то глупое упрямство; а может быть, я, сам того не сознавая, хотел избавить вас от расспросов о том, как вы очутились рядом со мной.
Рене замолчал и повернулся к Феликсу. Тот остановился, глядя на траву.
— А потом?
— Потом, когда вы поддержали мою выдумку, я, конечно, почувствовал себя подлецом. Вам, естественно, ничего другого не оставалось. Сначала я все ждал, что вы как-нибудь заговорите об этом. Но вы молчали. Наверное, вы заметили, что я немного стыдился всей этой истории, и не хотели меня смущать.
— Ах, Рене, Рене, вы навсегда останетесь ребенком!
— Вежливый намек на то, что я навсегда останусь ослом?
— Скажем — херувимом. Неужели вам никогда не приходило в голову, что не у вас одного могут быть причины стыдиться?
— Феликс, — поспешно перебил его Рене, — если вы… о чем-нибудь сожалеете… то я ничего не хочу об этом знать…
— Не хотите? Боюсь, что теперь, раз уж мы зашли так далеко, вам придется узнать все.
— Хорошо, — сказал Рене и, растянувшись на траве, надвинул на глаза соломенную шляпу. — по крайней мере устроимся поудобнее. Я вас слушаю.
Феликс сел рядом и стал выдергивать пучки травы. Затем, отшвырнув их в сторону, застыл, глядя прямо перед собой.
— В то время, — начал он, — люди интересовали меня только с двух точек зрения: «могу ли я использовать этого человека» и «должен ли я его бояться». Вас я боялся.
Рене привскочил.
— Не надо! Это мне слишком хорошо известно. Он услышал рядом судорожный вздох.
— Я… говорил в бреду и об этом?
— Вы пересчитали нас всех по пальцам. Дошла очередь и до меня. Кажется, я чуть не довел вас до самоубийства. Но в ту ночь вы отчасти со мной сквитались.
Феликс снова отвернулся.
— Есть вещи пострашнее самоубийства. Во всяком случае, я боялся, что вы посоветуете Дюпре уволить меня в первой же миссии. Я знал, чем это мне грозило. Мне удалось задобрить всех остальных, я работал за них и подлаживался к ним, но я даже и не пытался подлаживаться к вам и к Маршану. Только с Маршаном было проще: его не волнуют вопросы морали, и потом я знал, что, если уж все раскроется, он поймет, а вы — возможно, нет. А это главное. Вот я и пошел за вами, чтобы поговорить с глазу на глаз. Я хотел рассказать вам кое-что из своего прошлого… Нет, сейчас мы об этом говорить не станем… Я боюсь об этом думать даже сейчас… Но я хотел рассказать вам… то, что смог бы, и просить вас сжалиться надо мной. А если б вы пригрозили разоблачить мой обман или стали бы… смеяться…
— Смеяться?
— Надо мной слишком долго смеялись… Тогда бы мое ружье нечаянно выстрелило, я бы привязал к вашему телу груз и бросил его в реку. Я знал, что, убрав вас с пути, сумею вить из Дюпре веревки. Вряд ли бы я это действительно сделал, — в самый решительный момент редко у кого хватает на это сил. Скорее всего застрелился бы сам. Но намерения у меня были именно такие. Когда человек загнан в угол, он способен на все. Потом я увидел пуму. Когда собираешься убить человека, а вместо этого приходится его спасать, чувствуешь себя н-немного странно. На какое-то мгновение я растерялся… а то бы я выстрелил на несколько секунд раньше. Хорошо хоть, что я опомнился не слишком поздно, и так по моей милости она разодрала вам руку…
Феликс снова принялся выдергивать пучки травы.
— Вот и все, — произнес он слегка охрипшим голосом. — На этом кончается одно не слишком приятное признание. Что вы с ним собираетесь делать? Приберечь для подходящего момента?
— Конечно, я буду его хранить, — ведь это первый случай, когда вы добровольно приоткрыли немного свою душу. Что касается ваших тогдашних намерений… ну что же, если бы я оказался способным возмутиться или рассмеяться, меня бы стоило утопить. Ну, пошли завтракать, и давайте забудем про пуму и еще более неприятных тварей, которые смеются Маргарита права — таракан куда страшнее пумы.
— Но т-тараканы же не смеются.
— Не важно, я ведь не Маргарита! На семью достаточно одного любителя точности. К тому же я склонен думать, что они все-таки смеялись, — тогда в Гуаякиле, когда ползали по нас и слышали, как мы чертыхались.
— Берегитесь, — заметил Феликс. — Если вы станете приписывать им такие свойства, они превратятся в богов.
Рене грустно взглянул на друга, но ничего не сказал. Он давно понял, что атеизм для Феликса — ненадежное укрытие, где он ищет спасения от какой-то язвы, разъедающей ему душу, от страшного, вечно живого проклятья, которое когда-то было верой.