От раскапоченного мотора распрямился Иван Зиновеевич, с удивлением растерянно смотрел, как Никонов мучительно пронёс мимо красные, полные слёз моргающие глаза – точно не хотел, не мог пролить слёзы при нём. И шёл дальше, вытирал глаза рукавом рубахи, сморкался. Мокрая жирная улочка постепенно задиралась боком, но Никонов не замечал как будто этого, не осторожнил шаг – сапоги его обречённо елозились почти на месте, откидывались назад. Точно мужик медлил, не выбирался к своей избёнке, где на завалинку уже опадала его старуха-жена с немым, без воздуха, криком… Иван Зиновеевич поспешно спросил, что случилось…
– Заводи машину! Вот что случилось! – заорал на него Дмитрий Егорович.
Внимательно посмотрел на бегающего начальника шофёр. Но промолчал. Опустил капот, пошёл за рукояткой, крутанул в передке. Мотор тряхнулся, равномерно задрожал.
Тут подходит к Дмитрию Егоровичу какая-то сгорбленная старушонка, кланяется в пояс и протягивает небольшой мешочек. Что ещё такое! Дмитрий Егорович взял. Зерно. Пшеница. А старуха уже костыляет от него. Баба какая-то, тоже с мешочком. Старик. Ещё баба. И все суют ему мешочки, наволочки с зерном. Или в руки, или на землю кладут, прямо к сапогам его. Молодуха. Лицо одутловатое, землистое. Положила мешочек, «извиняйте» сказала, повела в сторону тоскливые глаза и сама за ними повелась… Медленно протаскивались эти люди, впечатываясь в память, и в то же время смазанно и быстро, и ошарашенный Дмитрий Егорович только рот раскрывал. Не успевая ничего спросить, выяснить. А люди клали и клали мешочки… Как жизни свои складывали к его испуганным пятящимся ногам…
И стыд, внезапный, неосознанный и от этого непереносимый вдвойне, заворочался вместе с сердцем, булыжником затолкался в груди. Господи, да что же это!.. Лет семи парнишка протягивает наволочку – из завёрнутого рукава взрослой телогрейки ручонка как сизая дряблая ветка… Лицо Дмитрия Егоровича перекосило, правый глаз вытаращился, стал вспыхивать болью.
– Стой! – Дмитрий Егорович схватил парнишку за плечи. Задыхаясь, отворачивая в сторону страшное своё лицо, быстро, лихорадочно спрашивал: – Кто… кто-кто-кто-тебя-послал? Сынок? Кто?
– Мамка.
– А где? Откуда зерно?.. Говори, не бойся. Ну! – легонько встряхнул – голова парнишки в кепке как скуластый подсолнух мотнулась.
– Дали… в правлении…
– Когда?!
– Вчерась, – прошептал парнишка.
Стеснило снова в груди, начало давить. «Да ведь голод в деревне. Повальный голод! Как же теперь…»
Поникши, виновато стоял парнишка, не решаясь уйти.
Вдруг Дмитрий Егорович стал совать ему зерно обратно:
– На! На! Не бойся, сынок, бери! Домой скорей. И смолоть, смолоть! Сегодня же! Слышишь? И всем скажи!.. Давай, дуй!
Парнишка вяло побежал, как подбитая птица махая рукавом и полой телогрейки. И Дмитрий Егорович, не в силах оторвать от него взгляд, давясь слезами, странно как-то – неуверенно и отрывисто – подёргивал, помахивал ему рукой. Как крестил его, крестил: сынок… я… я… я всё для тебя… я… сынок!..
Медленно, словно только б не стоять на месте, отъезжала полуторка от деревни. Отработав так в неуверенности километра два, остановилась вовсе.
Перед мёртвым полем в серых снеговых проплешинах, как посланцы голода с пустыми корзинами, сбились в кучу и растерялись тополя. Позади, взятая на небо, отрешённо, тихо бредила деревня…
В голове красно кололо, вспыхивало. Знобясь, Дмитрий Егорович придавленно сидел перед мотающимся «дворником», и работающий вхолостую мотор вытряхивал в истерзанное сознание ждущие чего-то, раскидистые, ни за что не зацепливающиеся мысли…
– Егорыч, может, в Киселёва? – осторожно предложил Иван Зиновеевич.
Дмитрий Егорович поднял голову, перевёл дух.
– Да, да, Зиновеич, давай в Киселёва. Там поймут. Иванов – человек. Давай, родной, побыстрей, давай…
Иван Зиновеевич с места рванул машину.
Через два часа примчали мешок пшеницы, сбросили его на крыльцо склада, развернулись и уехали.
Даже снаружи вокзал не казался таким огромным, каким был внутри. Словно осадив для разбега глубоко назад, он стремительно взбегал по широкой каменной лестнице на второй, открытый этаж, и тянулся к высоченным окнам, к свету. Внизу же, придавленным и остановленным наконец, табором – люди. Но табору без движения, без дороги – не жизнь, и вот стоит, топчется на месте, лежит на длинных деревянных диванах – осоловевший, измученный. Гул голосов серый, разреженный, как пар.
– Митя, не отставай! Держись за меня! – понукала разинувшего рот Митьку Катя. Людской поток, вынесший их из подземного туннеля, растекался по всему вокзалу. Люди с облегчением скидывали с плеч, ставили на пол вещи, но сразу как-то растерянно застывали. Точно на обширное, незнакомое болото вышли – и завязли: куда теперь-то?
– Митя, держись, я тебе сказала! – Катя с вещами упорно проталкивалась к кассам, которые сразу заприметила, как только вышли из туннеля. «Сначала – билеты, а уж потом – разглядывать всё», – рассудительно думала она.