Растянутая вдоль касс толпа не билась, не сражалась, как в Рубцовке, но как-то вежливо и долговременно давилась. Касс много. А в какую? Да и где тут крайнего-то искать?..
– Катя, Катя, сюда! – Возле одной из касс подпрыгивала рука и голова Панкрата Никитича: – Сюда, Катя!
Катя помахала в ответ. Нашли Меланью Федосеевну, и та, довольная, встретила их словами:
– Вона! – кивнула она на супруга, потерянно как-то выглядывающего из очереди. – Настропалила – и, считай, первый в очереди стоит. А то б вышагивал опять… Давай вещички-то да к нему ступай. А то – выглядывает.
Но напрасно Панкрат Никитич сломя голову бежал по туннелю к кассам – поезд Новосибирск-Харьков ушёл два часа назад, а на проходящие билеты не компостировали. Мест не было. Даже в общих вагонах. Вот тебе, бабка, и Юрьев день!
Привокзальную площадь – обширную, утренне-сизовато-дымную – вдоль и поперёк прострачивали люди. Дальше площадь и прилегающие улочки втягивала в себя другая улица – более широкая, подпирающая дальней частью асфальтового языка розовато-серебристое нёбо горизонта, но ближе увязшая в тяжёлых домах в лепнине, как в тортах. С боковых улочек теснились, ярясь и огрызаясь, грузовики и легковые автомобили. Заполошно тренькал, тащил искристую паутинку краснопузо подвешенный трамвай. Огораживаясь пустотой, бежали у обочин лошади с телегами и с похмельно тлеющими мужичками. Как по наждакам, по тротуарам торопливо шаркался густой пешеход. Обвисло и слепо, точно перед чихом, замерли топольки, будто только на время выпущенные из асфальта. И на целые кварталы лениво потягивалось равнодушное стекло магазинов. А в нём – брошенные, испуганно преломляющиеся – двое провинциалов. Мальчишка с баульчиком и женщина с кирзовой сумкой…
Долго ходили вокруг здания оперного театра, величественного и таинственного. Поколебавшись, купили билеты и пошли за детворой и взрослыми внутрь. Сидели на самой верхотуре. Снизу, как из колодца в жаркий полдень, приятно опахивала музыка. А по сцене волоокими козами в пушистых белых штанах капризно взбрыкивали вверх балерины. Их удерживали, будто укрощали, балеруны – как бифштексы мясистые, знающие своё дело. Митька балет отверг. Полностью. Катя частично одобрила.
Отоварив в магазине карточки, забрели в парк культуры и отдыха. Долго глазели на чёртово колесо, упорно улезающее в небо, на диковинные какие-то железные качалки, которые бултыхались со смеющимися ребятишками в огороженной площадке. Митька прокатился на привычной карусели. Он сидел верхом на обшарпанном верблюде. Потом вышли к летней эстраде, где на скамейках, на самом солнцепёке, сидели зрители, а в затенённой раковине, прямо на полу, как просторный ситцевый луг, волновались цыганки; их, как и положено, по краям застолбили плисовые цыганы с гитарами.
Вдруг вся эта декорация колыхнулась и закатилась песней. И повела её, повела, раскачивая, волнуя, дальше, дальше, быстрей, быстрей.
На сцену вымахнул солдат. Прямо из публики. Вся грудь в медалях. Саданул об пол вещмешок, пилотку и пошёл бацать сапожками. И волнистые кудри руками назад зализывает. «Да это ж солдат – цыган! Прямо из Берлина!» – ахнул народ и в ладоши задубасил. Хор «узнал» своего, взвизгнул, наддал. Плисовые тут же окружили солдата – и гитарами, гитарами его подначивают! А тот уже дровосеком рубит сапоги, аж на груди медали хлещут. А плисовые за ним, за ним, да жарче, жарче!.. Одна цыганка не выдержала, сорвалась. Крутанула ситцем и пала к солдату поляной – и выгибается, и назад, и кругами, и волнуется, волнуется, монистами рассыпаясь. А солдат схватился за голову – не сон ли это! – и давай обколачивать поляну, и давай: и дровосеком, и обколачивает, и дровосеком, и обколачивает! И кричит по-своему на весь парк: застолбил! застолбил! моя! навек! не подходи! убью-у! Хор – как стегнули – вскачь, плисовые гитары душат. Тут цыганят сыпанули на сцену – что началось!..
Митька часто-часто хлопал в ладошки. Поворачивался к матери: ну же, мама, ну! – и та, словно разучившись, неумело, как старушка, хлопала, виновато улыбаясь…
Вечером, возвращаясь на вокзал, проходили длинным сквозным сквером. Справа затихала улица, слева залезало на ночь в деревья и кусты закатное солнце. Устало присели на скамейку. В кустах напротив рыскали, шарились чудны́е какие-то собаки. Они вынюхивали понизу солнце, потом задирались акробатами. Их хозяева терпеливо ждали с провисшими поводками.
Мимо по аллее простучала каблучками дамочка, капризничая ненужным уже зонтиком и дёргая за собой, как собачонку, вяньгающего мальчишку, сопливого и в матроске. Митька удивлённо проводил их взглядом: странные всё ж таки люди в большом городе: с собаками – как с детьми, с детьми – как с собачонками… А, мам?.. И снова повернулся к диковинным собакам и их диковинным хозяевам.