реально ощутимого будущего, которое зовется «завтра». Опасаюсь — значит, не
верю». К чему привели мои опасения? Разве благодаря им я торопливее,
напряженнее, неистовее жил? Нет, конечно. А потом я позволил себе поверить,
думал, что, раз я люблю и на мою любовь есть отзыв, есть отклик, значит, все
хорошо. Двадцать третьего июня она рассказывала о своих родителях, о том, какую
теорию человеческого счастья придумала ее мать. Наверное, я должен был на место
моей непреклонной Пожизненной Тещи поставить эту женщину, добрую,
всепонимающую, всепрощающую. Двадцать восьмого — самое главное событие в
моей жизни. Подумать только, я, не кто другой, как я, кончил запись мольбою: «Пусть
так будет и дальше» — и, чтобы господь меня послушался, постучал по дереву. Но
он оказался неумолим. Еще шестого июля у меня хватало уверенности писать: «И
вдруг я почувствовал: эта минута, этот крохотный ломтик жизни, самой обычной,
повседневной, и есть высшая ступень блаженства, настоящее Счастье» — и тотчас
же, как человек недоверчивый, надавал Вам себе пощечин: «Я ведь понимаю, иначе
не бывает — только миг, один коротенький миг, мгновенная вспышка, и продлить ее
не дано никому». Но тогда я не верил в то, что писал. Теперь же знаю — это правда.
В глубине души я верил, что счастье может длиться, надеялся, что высшая точка —
120
не пик, а огромное нескончаемое плоскогорье. Но продлить не дано никому. Никому,
я знаю. Дальше и написал про слово «Авельянеда», про разные его смыслы. Сейчас
я тоже говорю про себя «Авельянеда», но слово это имеет только один смысл: ее
нет, ее никогда не будет. Не могу больше.
В дневнике так много всего другого, разных людей: Вигнале, Анибаль, мои
дети, Исабель. Все это не имеет никакого смысла, просто не существует. С
Авельянедой я лучше понял себя, каким я был во времена Исабели, лучше понял и
самое Исабель. Но Авельянеды больше нет, и Исабель опять исчезла, потонула в
густом темном облаке скорби.
В конторе я упорно охраняю от всех мою истинную внутреннюю, глубокую
жизнь (мою смерть). Никто не знает, что со мной происходит. Припадок двадцать
третьего сентября объяснили неожиданностью печального известия и успокоились.
Теперь меньше говорят об Авельянеде, а я никогда о ней не упоминаю. Всеми
своими слабыми силами оберегаю ее.
Она протягивала мне руку, и я чувствовал, что любим. Этого было достаточно.
Не когда мы целовались или ложились вместе в постель, а когда она просто
протягивала мне руку, именно тогда я сильнее всего чувствовал, что любим.
Ночью я решил сделать это и сегодня сделал. Сбежал из конторы в пять
часов. Когда позвонил у дверей дома номер триста шестьдесят восемь, защипало в
горле, я закашлялся.
Дверь открылась, а я все кашлял как проклятый. Появился отец, тот самый, с
фотографии, только старый, печальный, измученный. Я кашлянул изо всех сил,
чтобы наконец откашляться, и спросил, здесь ли живет портной. Он склонил голову
набок и отвечал: «Да».— «Так вот, я хотел бы заказать костюм». Он провел меня в
мастерскую. «Ты не вздумай заказывать ему костюм,— говорила Авельянеда,— он
121
их все шьет на один манекен». А вот и он сам — невозмутимый, насмешливый урод
— манекен. Я выбрал ткань, договорились о фасоне, о цене. Тут он подошел к двери
в глубине комнаты, негромко позвал: «Роса». «Моя мать знает о Нашем,— сказала
она.— Я всегда рассказываю матери все». Но «знает о Нашем» еще не значит, что
мать знает мою фамилию, представляет себе мое лицо, фигуру. Для матери Наше —
это Авельянеда и ее безымянный возлюбленный. «Моя жена,— представил отец,—
сеньор... как, вы сказали, вас зовут?» «Моралес»,— солгал я. «Да, да, сеньор
Моралес». В глазах матери стояла пронзительная боль. «Он хочет заказать костюм».
Ни отец, ни мать не носили траура. Скорбь их была светлой, подлинной. Мать
улыбнулась мне. Пришлось упереться взглядом в манекен, ибо свыше моих сил
было вынести эту улыбку — улыбку Авельянеды. Мать открыла книжечку, отец
принялся снимать мерку, диктовать цифры. «Вы из нашего квартала? Семьдесят
пять». Я сказал — вроде того. «Я потому спросил, что лицо ваше мне показалось
знакомым. Пятьдесят четыре».— «Ну да, живу-то я в центре, но очень часто бываю
здесь».— «Ах, вот в чем дело. Семьдесят девять». Она механически записывала
цифры, глядела в стену. «Брюки доходят до середины туфли, не так ли? Один ноль
семь». В следующий четверг я должен прийти на примерку. На столе лежала книга —
Блаватская. Отец зачем-то вышел. Мать закрыла книжечку, поглядела на меня:
«Почему вы решили заказать костюм у моего мужа? Кто вам его рекомендовал?»—
«О, никто, просто так. Узнал, что здесь живет портной, и больше ничего». Это
звучало настолько неубедительно, что мне стало совестно. Мать опять на меня
поглядела. «Сейчас он мало работает. С тех пор как умерла наша дочь». Она не
сказала «скончалась». «А, понятно. И давно?» — «Почти четыре месяца».—
«Весьма сожалею, сеньора»,— сказал я. Смерть Авельянеды для меня не горе, а