Пока лаборатории, механизмы и рынки не были подвергнуты тщательному критическому изучению, Объективность, Эффективность и Полезность — три грации модернизма — просто принимались на веру. У социологов сформировалась опасная привычка исследовать только те виды деятельности, которые отличались
от этих позиций по умолчанию: эту иррациональность следовало объяснять; рациональность же никогда не нуждалась в дополнительном обосновании; прямая дорога разума не требовала никакого социального объяснения,—только лишь извилистые отклонения от нее[130]. Поэтому ни разу не было предложено ни одной настоящей проверки, которая позволила бы увидеть, работает ли социальное объяснение чего угодно на самом деле, или нет,— ведь сама рациональность никогда не ставилась под вопрос. Информанты социологов — даже промышленные магнаты, гении искусства, кинозвезды, чемпионы по боксу или государственные деятели — всегда были отмечены печатью меньшей рациональности, меньшей объективности, меньшей рефлексивности, меньшей научности или меньшей академичности в сравнении с проводившими исследование. Так что социологи, что бы там они сами зачастую ни говорили, в процессе исследования всегда занимали позицию, позволявшую смотреть «сверху вниз», поскольку сила науки оставалась на их стороне и сама по себе не подвергалась тщательному изучению. Религия, поп-культура, мифические космологии, рынки, корпорации, даже произведения искусства никогда не обладали такой силой, как наука о социальном, заменявшая все эти тонкие вещи более твердой субстанцией скрытых социальных объединений, их сил, структуры и инерции. Механизмы explanans всегда были выкованы из более крепкой стали, чем механизмы explanandum: машина легко выдавала доказательства и гнала потоком данные.Например, верующие, подвергаясь «социальному объяснению», никогда не вопили от ярости. Да и кто бы их услышал? Если что, их крики послужили бы вящим доказательством того, что они не могут спокойно видеть, как их причудливые архаические иллюзии находят объяснение в холодном свете неумолимых социальных фактов. И то же самое было бы, если бы политики, бедняки, рабочие, фермеры и художники вопили, когда их «помещают в социальный контекст». Кто бы слушал трехсотлетней давности протесты верующих из тропиков против обвинения в фетишизме? Они могли роптать или пожимать плечами, но так никогда и не отразили
приведенных социологами аргументов. Так кто бы стал оценивать эффективность социальных объяснений? Уж конечно, не представители критической социологии,—в частности, потому, что их «объяснения» всегда состоят в нападении на проблемы, которые их самих не слишком волнуют. И социальное объяснение не только никогда не наталкивалось на противодействие, но его кислота без труда разъедала вопросы, которые не могли волновать социологов меньше, поскольку они в своей почти профетической устремленности к эмансипации пытались помочь людям освободиться от них! Что же могло пробудить их от догматической спячки? Разве что мягкий гул лабораторного кондиционера!Это и была Архимедова точка опоры, которую искала социальная теория... Наука представляла совершенно иной вызов, и именно по этой причине мы сразу ухватились за него, хотя по соображениям логики я в этой книге поставил его на четвертое место. Социологи не только всем сердцем заботились о науке,—она оставалась их единственным сокровищем с тех пор как жестокое разочарование в модернизме сокрушило все старые идеалы. Превыше объективности, всеобщности и научности не было ничего, чем стоило бы дорожить. Их единственная надежда была на то, чтобы стать полноценными учеными. Но вот социологам впервые привелось исследовать нечто такое, что было выше, крепче
и сильнее их самих. Впервые explanandum сопротивлялся, a explanans сточил об него зубы до корней. Мало того: теперь крики изучаемых могли слышаться громче и яснее, и доносились они не с Бали, из разных гетто, телевизионных студий, корпоративных залов заседаний или американского Сената, а из-за двери соседнего отдела, от коллег из тех же комитетов по трудовому найму и распределению грантов.