Вот какую интерпретацию я предпочитаю дать «Научным войнам»: ученые заставили нас осознать, что у того типа социальных сил, который мы рассматривали как причину, не было ни малейшего шанса иметь своим следствием объективные факты[133]
. Не только из-за недостатка у нас уважения к ним,— в таком случае мы бы проигнорировали их претензии или даже гордились бы их разоблачением[134],— но потому что мы не смогли обнаружить никакой непрерывности между выдвигаемыми нами каузальностями и объектами, к которым они присоединялись. Благодаря коленному рефлексу ученых, игнорировать который нельзя, поскольку они имеют дело с более строгими фактами, чем наши, и занимают академические посты в опасной близости от нас, мы постепенно пришли к осознанию того,— так как хотели этого,—что такая ловкая подмена могла пройти незамеченной во всех других разделах социальных наук, и даже когда мы осуществляем исследование «сверху вниз», а не «снизу вверх». В таком случае не только наука, но и вся социальная теория в целом всегда создавала более строгие объекты, чем социальные силы, используемые для их объяснения,— фетиши, верования, религии, культуры, искусство, право, рынки. Даже когда акторы не протестовали, а сигнал тревоги молчал, законодательная деятельность социологов, казалось, идет как по маслу и к всеобщему удовлетворению, знаменуя новый успех их «научного метода».ACT не утверждает, что во всех других сферах социального знания дело обстоит благополучно, и только наука и технология нуждаются в особой стратегии, так как они намного строже, намного важнее, намного респектабельнее. Она заявляет, чти поскольку социальное объяснение потерпело столь жалкий провал применительно к науке, оно неизбежно провалится везде: наука находится в особом положении только в том смысле, что практикующие в ней люди не позволили социологам пройти их тропой и разрушить их объекты «социальными объяснениями», выражая свое несогласие громко и ясно. «Информанты» сопротивлялись везде, но не столь заметно,— из-за их более низкого статуса, или, когда сопротивление было замечено, ярость информантов только приплюсовывалась к данным, полученным критическими теоретиками как еще одно доказательство того, что «наивные акторы» цепляются за свои любимые иллюзии даже перед лицом самых очевидных опровержений. Ученые — не особый случай непослушания:
просто мы благодаря исследованиям открыли заново, что оно по-прежнему должно иметь место где угодно,—будь то в социальных или естественных науках[135]. Как мы увидим дальше, наша работа социологов в том и заключается, чтобы создавать непослушные жесткие факты и страстных возражателей, сопротивляющихся социальным объяснениям. Ведь на самом деле социологи всегда обращали исследования «снизу вверх»[136].Может ли это привести к науке социального после стольких попыток вывести социологию «на твердую тропу науки», как говорил Кант? Это мы еще посмотрим. Пока что ясно то, что наука как деятельность — это лишь часть проблемы,
так же как и часть ее решения, и что сейчас никакая социальная наука невозможна без решительной социологии науки в своем ядре, способной убить до сих пор выкармливаемую ею змею социального объяснения. Пока же то, что именуется «эпистемологией социальных наук», просто собрало в себе недостатки традиционных концепций эпистемологии и социологии.Для того чтобы можно было использовать ее с пользой, а не просто как пример того, насколько рефлексивно социологи пилят сук, на котором им неудобно сидеть, нужно проделать еще кое-какую работу. Если мы хотим продолжать движение, то нужно полностью усвоить то открытие — я не вижу причин избегать этого громкого слова,— что нельзя выдавать за объяснение подмену явления социальным.
Сложность тут заключается в самом слове «подмена». Я вполне понимаю, что даже самые позитивистски настроенные социологи социального, естественно, возразят, что никогда, давая, скажем, социальное объяснение религиозному рвению, не намеревались «в буквальном смысле» подменить
статуи, курение благовоний, слезы, молитвы и паломничество «некоей субстанцией» вроде «социального единства», скрытой «за» клубами дыма. Они скажут, что не столь глупы. То, что они «на самом деле имели в виду», должно существовать «за» многообразием религиозного опыта,—это другая, более глубоко скрытая, более могущественная сила, возникающая «благодаря обществу» и объясняющая, почему религиозный пыл сохраняется «несмотря на тот факт», что существа, к которым обращаются в молитвах (боги, божества), «на самом деле не существуют». Аналогичным образом, поскольку объекты искусства не обладают внутренними свойствами, вызываемые ими эмоции должны возникать из какого-то иного источника, чем, возможно, и объясняется непреходящий интерес людей к шедеврам.