Отношение к Керенскому особо резко обозначилось собственно уже после переворота: кто-то делал политический выбор, кто-то размышлял о прошлом, стараясь понять то, что случилось. «Все указывали, что при непопулярности правительства в стране лучше о нем не вспоминать»[775]
, – вот что писал об этих днях В.Б. Станкевич, политик, весьма далекий от большевизма. Неприязнь к коалиционному правительству была почти единодушной[776]. Этого не объяснить ни запальчивостью мемуариста, ни искусной манипуляцией историческими источниками. Люди высказывались сразу же, едва утих шум выстрелов в Зимнем – и говорили торопливо, со злобой, то прибегая к «партийному» языку, то пользуясь уличным жаргоном – но однозначно. «Левые» резолюции и воззвания здесь более известны – тем символичнее, что многое из них было повторено едва ли не в унисон и правыми. Очень показательны дневниковые записи одного из чиновников министерства финансов, относящиеся к октябрю-декабрю 1917 г.По ним можно определить, какую репутацию имел министр-председатель у «буржуазной» публики в конце своего поприща. Редкая запись обходится без прямых оскорблений свергнутого премьера. Оценки чиновника почти не мотивированы, но по ряду признаков можно догадаться, как они возникли. Примечателен уже едкий комментарий к воззванию А.И. Коновалова с призывом «Спасайте родину, республику и свободу»: «Забыли упомянуть о революции и ее спасении и углублении»[777]
. Тут явно обнаруживается аллергия, которую тогда уже вызывала у многих революционная фразеология. Демократическая риторика даже воспринималась острее, чем маскируемое ею безвластие, неприятием которого была продиктована другая дневниковая запись: «Керенский опять занимался произнесением речей в Царском Селе»[778].И все же политическое поведение масс в октябре 1917 г. не было двухполюсным. Все было перемешано. Неприязнь к Керенскому выражали люди, не питавшие симпатии к большевикам. Одобрение большевиков не означало готовности к «выступлению». И что очень важно, протест против правительства не всегда был политическим. Выбирали зачастую не программы, которые отличались в массовом восприятии лишь степенью радикализма, а средства, которыми могли быть достигнуты программные цели.
Здесь, возможно, одна из причин (хотя и не главная) той апатии к грядущему «выступлению», которая была замечена в середине октября даже большевистскими лидерами. Идеологическое противостояние враждующих сторон в октябре 1917 г. было во многом иным, нежели перед Февралем. Приемы идеологической защиты самодержавия были очевидно обветшалыми, застывшими, дискредитированными. Им противостояла тогда сумма политических представлений, близких массам прежде всего «культурно», т. е. использовавших их язык, утилитарную логику их общественных оценок, наконец, эгалитаризм – недаром почти все антимонархические программы были буквально пронизаны социализмом, правда, разных оттенков.
Не так было осенью 1917 г. И большевики, и Керенский пользовались одинаковыми политическими клише, аргументацией, ключевые блоки которой неизменно включали «защиту и продолжение революции», «борьбу за свободу», «пресечение происков черносотенцев» и т. д. Несколько иной идеологический язык обнаружил Корнилов – и этот лингвистический сигнал был осознан даже быстрее политической угрозы, ибо был непосредственным признаком «чужого».
Историки уже не раз обращались к протоколу заседания ПК РСДРП(б) 15/28 октября 1917 г. Здесь большевики говорили о политическом самочувствии масс накануне «выступления» – неуверенно, то подбадривая себя, то с пессимизмом – но откровенно. Почти текстуально совпали выступления представителей Рождественского района («Если будет выступление со стороны контрреволюции, то отпор дадим, но если будет призыв к выступлению, то не думаю, чтобы рабочие выступили»)[779]
и профсоюзов («Если будет наступление со стороны контрреволюции, то отпор будет дан, а сама масса в выступление не пойдет»)[780]. Это уже симптом, он говорит о большем, нежели позднейшие арифметические подсчеты голосов «оптимистов» и «пессимистов» на этом заседании.В речах «пессимистов» прослеживается даже какая-то монотонность. «Общая картина – стремления выйти нет», «настроения выйти на улицу у рабочих нет», «выступить настроения нет» – таковы были донесения из различных районов[781]
. Иные из ораторов предпочли и вовсе уклониться от четких оценок: «Настроение чрезвычайно сложное», «настроение трудно учесть»[782]. Но прислушаемся и к речам «оптимистов». В них сразу же замечаешь одну особенность – оговорки по поводу готовности «выступить». Где-то это обусловлено особым влиянием РСДРП(б), где-то социальным расслоением рабочих, а где-то – и маскировкой предстоящего переворота «советской», не большевистской вывеской[783].