Несомненно одно. Всеобщее недовольство существующим порядком не принимало экстремистские, «маргинальные» формы. Иногда (как в свое время Н.Н. Суханов)[784]
объясняют это памятью об июльской катастрофе. Эта память, думается, сохранялась скорее у активистов и партийных политиков, нежели в низах, где с трудом разбирались в десятках версий июльских событий. Л.Б. Каменев и Г.Е. Зиновьев были отчасти правы, когда утверждали, что настроения выступать «нет даже на заводах и в казармах»[785]. И трудно выяснить, где обнаруженная апатия масс имеет своим источником исключительно «октябрьские» условия, а где лишь ярче проявилась (ввиду усиленной вербовки для «выступления») давняя и прочная традиция политического равнодушия многих слоев общества. Простое разделение этих двух явлений почти невозможно. Одно маскировалось другим либо совмещалось и сливалось с ним.Пореволюционный Петроград очень точно отразил амплитуду общественных настроений, колебаний и ожиданий того времени. Большевистское «выступление», сначала малоприметное, не вызвало ни 24, ни 25 октября сколько-нибудь заметного всплеска городской среды. Правда, все необычное – разведение мостов, перекрытие улиц, остановка трамваев – собирало толпы людей. Слухи заполнили город. Мало кто что-либо знал точно, но общим было мнение о недолговечности нового режима.
Недовольство стало нарастать исподволь, его укрепляли мелкие стычки и расширяли слухи. Ожидания анархии и погромов, привычные для любого переворота, возникли и здесь. Грабежи, обычные для того времени, уже связывали с «выступлением». Все пришло в движение. Художник К. Сомов, зашедший к своему знакомому 31 октября, нашел его в «большой ажитации»: «…животный страх… слухи, буржуазные настроения, т. е. только страх и ужас»[786]
. Насилие было еще «политическим», а не «бытовым» – но «на улицах, в трамваях, в общественных местах говорили только о событиях»[787]. Полюса неприязни поменялись. В эмоционально и психологически неустойчивом русском обществе болезненно воспринималось все, что хотя бы издали напоминало прежний режим. Новая жизнь началась для горожан не с великих перемен, а с «водворения порядка», причем в формах, памятных по царским временам.В обществе, раздираемом конфликтами, ненависть, отчаяние, нищета, усталость – все искало своего выхода. Всегдашняя готовность к оппозиции обнаружилась мгновенно. Враг стал осязаем, предметен, видим. Краткое, быстро пошедшее на убыль антибольшевистское движение на улицах 27–30 октября – реакция скорее не на идеологию и не на политические прокламации победившей партии, а на ее практику: на закрытие газет, разгром типографий, пресечение демонстраций. Разумеется, вспыхнувшая борьба обрела идеологическое обрамление, вернее пропагандистские клише в ней использовались как эффективный инструмент. Ситуация к 27 октября стала более ясной, позиция различных партий – отчетливой. И пришла в движение ориентированная на партии «политизированная» публика – постоянные участники всевозможных митингов, собраний и манифестаций. У здания городской Думы стояла большая толпа, произносились речи. При выстрелах люди разбегались, прячась в подъездах домов и в колоннаде Гостиного Двора, потом собирались вновь. Каждое протестующее слово одобряли, любой призыв находил отклик. Оглядывались, боялись солдат – и с надеждой ждали от них поддержки. Матроса, защищавшего перед Думой Керенского, «слушавшая оратора публика подняла… на руки с криками „Ура!“, стала… качать»[788]
. «Город зашевелился… – писал один из очевидцев тех дней. – Новое правительство не нашло сочувствия среди горожан. Напротив, к нему отнеслись резко отрицательно, враждебно. Злобой дышали лица и разговоры, когда заходила речь о большевиках. То и дело вспыхивали словесные стычки на улицах…»[789] Все стало хаотичным. Люди присоединялись к митингующим и отходили, нападали на патрули и спасались бегством от пуль. «Толпа, чернь, гарнизон – бессознательны абсолютно и сами не понимают, на кого и за кого они идут…» – записывает в дневнике 29 октября З. Гиппиус[790].