Восемнадцать лет назад, когда он познакомился с Катей в Гейдельберге, она поразила его смелостью и широтой взглядов. Это была новая женщина, в духе Чернышевского. А какая артистка, какой музыкальный талант! Уже тогда она знала всех новейших западных композиторов, играла фортепьянные пьесы Шумана, о которых Бородин имел самое смутное понятие. Он был так счастлив тогда в Гейдельберге, что отблеск этого солнца любви озарил всю их дальнейшую жизнь. Когда он два года назад ездил в Германию и нарочно побывал в Гейдельберге, чтобы всё вспомнить, он плакал от волнения, обходя те места, где они когда-то побывали вдвоём.
Да и теперь ещё, независимо от воспоминаний и несмотря на огорчения, Катя — радость его жизни, его лучший друг. Когда он играет ей своё, она слушает — и как музыкант, и одновременно как непосвящённый любитель. Её замечания метки, удивление и радость непритворны; она боготворит его талант, верит в него и совершенно искренне называет новым Глинкой. И в то же время строга: Балакирев может пропустить то, что Катя заметит и посоветует изменить.
Вообще женщины — строгие ценители: его друг, певица Кармалина, сестры Пургольд, Людмила Ивановна Шестакова[34]
. Но более всех — Катя.Она и сама страдает от своих недостатков. Она писала ему когда-то, что хотела бы любить его «сладко, без яду», то есть без надрыва, меланхолии, тревожных мыслей.
Это не получилось. Что ж, не будь тени, кто ощущал бы свет?
3
Нынешний сентябрь не похож на обычный петербургский. Голубое небо, светлая вода на Неве, прозрачный воздух. Тепло, как летом.
А ведь само лето было холодное, шли дожди! В августе трава пожелтела, а потом опять всё расцвело, пришла запоздалая жара. И тогда-то…
Какое благодатное лето он провёл недавно в селе Давыдове, особенно август! Как много и легко писалось! «Смерть жаль расставаться с моим роскошным огромным кабинетом, с громадным зелёным ковром, уставленным великолепными деревьями, с высоким голубым сводом вместо потолка…» Так писал он в Петербург из деревни. «Роскошный огромный кабинет» — это было место на открытом воздухе под деревьями, на неудобной даче, на задворках дома, где он жил и писал оперу — своё «Слово о полку Игореве». Но пришлось расстаться со всем этим и ехать в Петербург, прервав работу над «языческой» оперой, которая вот уже десять лет как пишется и всё ещё не готова окончательно. Но кое-что прибавилось теперь, и довольно значительное.
И ведь как бывает! У иных вдохновение медлит или препятствия мешают успеху. А тут вдохновение всегда к его услугам, его музыку не отвергают, напротив — ждут её. А приходится подавлять порывы к ней, заглушать: другие неотложные заботы требуют своего. В последнее время это особенно грустно, когда чувствуешь, что сердце уже не то, и устаёшь, и бег времени ощутительнее. И ведь именно теперь, благодаря пропаганде Листа, этого друга русской музыки, имя Бородина стало известно в Европе.
А в иные дни как будто и всё равно. Говоришь себе: такова жизнь, ничего не поделаешь.
Половина восьмого. Девочки уже проснулись, слышатся их голоса. У Лизутки низкий, сочный голос. Полная, румяная, всё ещё заспанная, она не спешит вставать. Ей уже семнадцать, у неё своя жизнь, скоро она, может быть, и покинет их. Но у Леночки нет других интересов, кроме их семьи. Худенькая, проворная, она бесшумно хлопочет. Войдя в кабинет, поднимает на Бородина большие грустные глаза, как бы спрашивая себя: что можно ещё сделать для этого удивительного человека?
Самовар долго не убирается со стола. Двери открыты настежь. Шум, хохот: приближаются «разные народы» — учащаяся молодёжь.
Они не спрашивают, дома ли он. Могут и не поздороваться, а только сказать: «Вот и мы!» Весёлая, смешливая стая. Не найдя хозяина в гостиной и в других комнатах, где, кстати, помещаются заночевавшие гости, новые посетители заходят прямо в кабинет. «Мы не помешали? Извините, мы только на минуточку». Все они приходят «только на минуточку». Но делом уже невозможно заниматься: гости рассказывают интересное. Особенно девушки-курсистки.