— Однако бессмысленной музыки не бывает.
— Разумеется. Но в чём он, смысл? Я вот слушал великолепного «Сусанина». Во втором действии враги, поляки, танцуют свои танцы, замышляют недоброе. Мне бы негодовать, а я думаю про себя: «Что за прелесть эта музыка! Хоть бы повторили всё действие, вот была бы радость!»
Вьельгорский засмеялся.
Для Стасова разговор был очень интересен, а кое в чём и задел за живое… Но в зале стало темнеть. Началась увертюра.
Что может быть сильнее юношеских впечатлений? В более поздние годы разбираешься подробнее, как будто и понимаешь лучше.
Но, может быть, прав был именно
Стасов знал увертюру, но первые удары оркестра заставили его вздрогнуть. Как обширна Россия! Стремительный поток переносил его из одного конца в другой. То сковывало холодом, то палило зноем; что-то ухало, завывало, гремело, стучало… Проносились смутные видения… И вдруг на смену скрипичной буре раздался виолончельный напев — совсем как человеческий голос… И снова буран, снег, рой бесов… Как это было не похоже на другие — немецкие или итальянские — бури! Как самобытно, по-русски вольно и широко!
Но уже в прологе что-то нарушилось, словно действие остановилось. Оказалось, что Вторая песня Баяна[13]
, посвящённая Пушкину, которую все ждали и которую Стасов слыхал в исполнении самого Глинки,И всё-таки он был счастлив. Даже мертвенная гамма, знаменующая незримое вторжение Черномора, не могла не восхитить. Этот зловещий звукоряд, лишённый мелодии, был задуман великим мелодистом не зря: будь здесь певучесть, как бы мы ощутили присутствие
В каждой картине был свой поэтический смысл. Порой Стасову казалось, что, если закрыть глаза и не видеть декораций и костюмов, этот смысл проступит ещё яснее. Даже в танцах: они вовсе не были развлекательными вставками. Если в замке Наины порхание волшебниц было грациозно, легко и музыка говорила, что их назначение — пленять, то в царстве Черномора слово
Так воспринимал Стасов очарованным, юношески обострённым слухом.
Всё нравилось ему, но более всего — сцена Ратмира. Не оттого ли, что Ратмир был его ровесником?
Низкие, протяжные звуки английского рожка предваряли исповедь юного хана. Они были под стать его изнеженному облику и пылкому, мечтательному нраву.
А его восхитительный романс… Нет, скорее вальс и по размеру, и по настроению. «Чудный сóн — жи-вóй люб-вú»… Конечно, вальс. Но ударения не там, где их ждёшь: такты кажутся укороченными — так и слышится перехваченное дыхание и учащённое биение сердца: «Слёзы жгут — мо-ú гла-зá…»
Стасов невольно покачивался в такт вальсу; сидевший рядом Серов незаметно ущипнул его.
Не зря говорили, что опера Глинки до спектакля подвергалась переделкам и сокращениям. Стасов и сам замечал пропуски и порой словно проваливался куда-то и опять выкарабкивался на поверхность. Но, за исключением этих минут, он слушал и смотрел удивительную сказку, где побеждало Добро.
А что делалось вокруг, как принимали оперу? Было трудно понять.
В антрактах толковали по-разному. Одни превозносили оперу, другие прямо называли её неудачной, третьи недоумевали: «Учёная музыка, ничего не поймёшь». В зрительном зале также нельзя было определить, успех или неуспех. По-видимому, и то и другое. Аплодисменты после увертюры и потом — долгое молчание. Вызовы в самом конце, и где-то впереди — заглушаемый, но отчётливый свист, даже это!
Занавес много раз поднимался, раздавалось имя автора, и опять где-то свистали. Стасову послышалось даже, что в оркестре. Могло ли это быть? Глинка выходил к рампе как будто неживой. Но всякий раз он обращал глаза к ложе, где сидела сухонькая, не старая ещё женщина, его мать. Она ни разу не взглянула в зал, но часто улыбалась и кивала сыну, когда он смотрел в её сторону.
Стасову не сиделось на месте. Он и слушал, и следил за публикой, с нервной чуткостью улавливая оттенки настроений. Публика! Неустойчивая в своих мнениях, чужая, равнодушная… И, пока на сцене гремел финальный хор, Стасова не покидала настороженность. К тому же Серов, где-то пропадавший в антрактах, во время действия был холоден как лёд. Вот и произошла размолвка в тот вечер — господи, пятьдесят восемь лет назад!
5. Глазами друга
Через два года после первого представления «Руслана» Глинка уехал за границу. Стасов так и не успел или не решился познакомиться с ним.
Разговоров о Глинке было немало. Заурядные люди, называющие себя его близкими друзьями, рассказывали о нём охотно и подробно.
Глинка? (Некоторые даже называли его Глиночкой.) Что ж, добрый малый, беспечный, весёлый, хотя и не без странностей.