– Да так… Вспомнила… Рассказывают, будто сидела в Бутырке одна старушка древняя. Документы её куда-то подевались, и не трогали старушку чекисты, потому как без документов у нас никого трогать не дозволяется. Месяц она на казённых харчах сидит, другой… И прибывает к нам сюда вдруг какая-то очень высокая комиссия. Ходит по камерам, смотрит, заключённых расспрашивает. Увидали старушку. "Бабка, ты за что сидишь? Что такое натворила?" А старуха в ответ: "Варила, миленький… Ох, варила!.. Но чистую, как слеза!.. Девяносто градусов без малого… Никто не помер… Не отравился!.. Все живы остались!.. Вот те крест!.." Главный и вся комиссия в хохот. "Не будешь больше?" – спрашивают. "Ох, не буду, милые… Не буду!.." И велел главный гнать старушку из Бутырки взашей. А как выгнали её, через пару недель документы бабкины отыскались, и выяснилось, что ещё в восемнадцатом году она весь продотряд в собственном доме живьём сожгла. Всех до единого!.. Кинулись следом, чтобы назад вернуть, да куда там!.. Ищи ветра в поле!.. Вот оно как выходит иногда: ей вышка светила, а получила бабка свободу. Иногда при советском строе очень полезно человеку, чтобы про него напрочь забыли. Так что живи, Зинаида, да радуйся!.. Поняла?.. – сказала и вдруг исподтишка, чтобы Зиночка не заметила, краешком платка смахнула ползущую по щеке слезу. Но та заметила, переполошилась:
– Что ты?!..
– Да ладно… не обращай… Сердце болит: как там пацаны мои?.. Одни ведь остались… Девки, те взрослые, за них я покойна… Майке в апреле девятнадцать будет, Маринке в мае – семнадцать… А вот пацанчики… Тем уход ещё нужен… И то сказать, младшему, Игорьку, всего только шесть в августе стукнет. Куда он без мамки?.
– Шесть?!.. – удивилась Зиночка. – А тебе сколько же будет?..
– Думаешь, старуха?.. – хмыкнула Тося. – Не смотри, что у меня волос белый, мне всего-то тридцать восемь. Это меня жизнь вконец измутузила. Ну, а ежели меня вымыть, да приодеть, да перманент накрутить, я ещё – ого-го!.. Бабонька в самом соку!.. И всё!.. И забыли об этом!.. О себе заботься!..
Зиночка почувствовала страшную неловкость. Да, Тося сама ей обо всём рассказала, но всё равно возникло такое чувство, как будто подсмотрела она чужую жизнь в замочную скважину, и захотелось сказать сокамернице своей что-нибудь тёплое, хорошее.
– Но, знаешь, ты тоже, не переживай слишком… Если девочки взрослые, присмотрят за парнями, – стала успокаивать Тосю Зиночка.
Та благодарно взглянула на неё и улыбнулась:
– И то верно… Чего вскинулась?.. Сказано тебе, не обращай!.. Ты лучше про своего пацана думай. И только хорошее. Не тревожь мальца. Он хоть и в пузе у тебя, а всё уже слышит и всё понимает. Коли радуешься ты, он следом за тобой от радости ножками сучить начинает. Замечала?.. А вот ежели смута у тебя на сердце, и ему невесело. Слышь, что говорю?
– Слышу, не глухая…
У Зиночки немного отлегло на душе.
А спустя два дня, глубокой ночью, за Тосей пришли.
– Коломиец!.. На выход!.. – прозвучало вдруг громко и весело. Рыхлая, с круглым лицом, изуродованным глубокими оспяными рытвинами, надзирательница явно получала от этой процедуры какое-то садистское удовольствие.
– Вещи брать? – слабая надежда теплилась в этом вопросе.
– А на хрена?.. – вопросом на вопрос ответила надзирательница. – Они те больше воще не понадобятся! – и заржала, очень довольная собой.
Вся камера поднялась на ноги. Тосю любили, и каждая из сокамерниц считала для себя обязательным проститься с ней. Многие зашмыгали носами.
– Только, бабы, уговор дороже денег: не скулить и сопли подтереть. Я ведь на свободу выхожу!.. Ядрёна вошь!.. И с Костиком вскорости встречуся. Мне завидовать надо!..
Высокая худая старуха, одетая во всё чёрное, бывшая в миру, по-видимому, монашкой, перекрестила Тосю.
– Ты бы помолилась перед смертью…
– Э-э нет!.. Вот этого от меня не дождётесь!.. Кому молиться-то?.. Ну, скажи…
– Богу, – кротко ответила монашка.
– Какому Богу?!.. Где он – твой Бог?!.. Он всех нас!.. Всю Россию наедине с усатым сатаной оставил!.. До Него, не то что мои молитвы, вопли безвинных сирот не доходят!..
– Не богохульствуй! – покачав головой, тихо, но строго сказала старуха. – Грех ведь…В глаза смерти смотришь!..
– Знаю… – ответила Тося. – И не боюсь я её. После того, что вытерпеть, вынести довелось, она – моя избавительница!.. – и, уже выходя из камеры, добавила: – Может, в этом и есть последняя милость Его!.. Одно грудь тоской разрывает… Детишек жалко…Прощайте…
Как только за Тосей с металлическим скрежетом и лязгом закрылась дверь, острая резкая боль полоснула Зиночку. Она схватилась обеими руками за низ живота и, застонав, повалилась на нары.
– Батюшки!.. Никак рожать собралась!.. – в испуге крикнула та, что первой схватила Матюшу за пятку.
Стали колотить в дверь, кричать, чтобы пришла надзирателница. Та явилась и, гадливо взглянув на корчившуюся в родовых схватках Зиночку, презрительно выплюнула из себя:
– Та нэхай помрэ, сучара поганая!.. И выблядок ейный тэж!..
Это было последнее, что запомнила Зиночка. Очнулась она уже в тюремном лазарете.