— Совсем как в венской оперетке! — довольно пробасил какой-то долговязый этапник.
Но непрерывные повороты слишком тяжелы для истощённых людей.
— Голова кружится! Падаю! — пискнула Малышка.
— Ох! И я! — сказал этапник.
— Степан Иванович, танго!
Цыган тряхнул головой, напустил на вороватое голодное лицо страстное выражение и начал танго — с бурными перекатами басов и необычайно знойной модуляцией одной какой-то высокой нотки, которая мне сразу напомнила лунную ночь в Валенсии, когда я стоял под пальмой, наблюдая, как Аржен-тина, знаменитая в те времена танцовщица, исполняла прямо на набережной танго для матросов и бродяг. Дамы сбросили телогрейки и старательно изгибались в бессильных руках кавалеров, у которых дрожали тонкие ноги, но это не помогало: у всех на плечах лежала каменная рука слабости. Это был танец храбрых, непокорных привидений. Красноватая лампочка невесело подмигивала кружащимся парам. Все молчали: трудно было держаться на ногах да ещё соблюдать подобие ритма.
— Хто йдёть? — вдруг опять проревел за стеной простуженный бас часового.
— Товарищ Голод! — в тон ему зарычал Николай Петрович — он был шутник.
— Прррроходи! — хором ответили танцующие.
Но на танцах принято говорить, и, задыхаясь, мы тоже старались поддержать обстановку салонной бездумности.
— И всё-таки мои стихи — не бегство от действительности! — сказала мне Катя. — Это попытка препарировать её скальпелем. Когда я ищу формулировку для мысли, то мозг напрягается до предела, — ведь нужно втиснуть страницу холодной прозы в считанные слова страстной стихотворной строки. Я работаю для себя!
— А я есть хочу! — неожиданно захныкала Малышка.
Страстно сплетённые руки разжались.
Это было не смешно и не трагично. Это было великолепно. Потому что человечно.
В бараке темно, — лишь у печки коптит робкий огонек самодельной лампады. Под ним клюет носом больной, назначенный на эту ночь дневальным.
Тихо.
Но уже в дверях сквозь однообразное сопенье и бормотанье спящих я различаю из дальнего угла какие-то другие, живые и бодрые звуки. Что там делается? Держась рукой за края верхних нар, я осторожно пробираюсь в полной темноте на странные звуки. На нижних нарах у стены больше чувствую, чем вижу копошащиеся фигуры и чиркаю над ними спичку. Обычно очень неприветливая начальница Набережнова как раз сегодня подарила мне коробочку. Вожу робким дрожащим огоньком и вглядываюсь.
Снизу на меня оборачивается недовольное, потное лицо Петьки. Под ним лежит новый больной, молодой поносник. Он судорожно поводит в воздухе руками и ногами. Припав к нему на грудь, санитар своей здоровой рукой старается отвести руки больного, а другой, искалеченной рукой, душит его: при коротенькой вспышке света я успеваю различить, что единственный страшный палец, как нога осьминога, обвился вокруг тощей шеи, — розовый хобот уже впился в судорожно трепещущее горло.
— Ты что это делаешь, а?
Петька ослабил хватку и отдышался.
— Да вот, доктор… Они, гады, все как есть умирають под утро и ихнее барахло достаётся дяде Васе на сдачу… А ведь кажная тряпка в лагере деньги тянет, она — хлебушек! Поняли? Так я хочу помочь — ему всё равно помирать, а я человек рабочий и нуждаюсь в питании…
Спичка погасла. Петька снова припал к лежащему, — я услышал из темноты предсмертное хрипенье.
— Оставь, гадина! Брось, слышишь!
— Не брошу.
— Брось, говорю!
— Уйти от греха, доктор. Просю убедительно!
После огонька спички у меня перед глазами в темноте плыли светлые пятна. Я нащупал табуретку и поднял её. Но тяжёлая, грубо сколоченная вещь выпала из пальцев, и я услышал, как острый угол громко тюкнул Петьку, надо полагать, по темени: Петька хрюкнул и на четвереньках пополз прочь.
Я постоял немного, держась обеими руками за края верхних нар. Это был приступ слабости: хотелось не закурить, а лечь на койку и закрыть глаза. Из темноты снизу донеслось слабое лепетанье:
— Спасибо… доктор… спасли…
Я ничего не ответил. Обычный день кончился. Денёк-серячок. Мешанина лиц, разговоров, поступков. Год, прожитый за день от подъёма до отбоя… Жизнь в загоне, где люди всякого сорта насмерть притиснуты один к другому грудь с грудью… С меня на сегодня всего довольно. Отбой был, и я имею право на отдых. И я поплёлся вдоль нар на лампадку дневального. И вдруг вспомнил — нет, мой день пока не кончен: осталось ещё одно очень неприятное дело.
Утром Борис Александрович Майстрах после короткого комментария сводки Совинформбюро отвёл меня в сторону и загадочно прошептал:
— Сегодня после отбоя жду вас в кабинке нового барака. Рядом с уже заселённой женской секцией. Очень, очень важное сообщение. Касается лично вас. Приходите точно.
Лицо у него стало очень серьёзным, суровым и многозначительным. Он плотно сжал губы и насупился.
— Зачем такая таинственность? Говорите сейчас!
— Не могу. Будьте осторожны. Вами интересуется Оперчекистская часть. Потом всё поймёте.
Он грозно поднял палец и кому-то погрозил в пространство.