А стихотворения я прочитал несколько раз. Что-то от меня ускользало, потом, кажется, стало ясно и близко: у меня тоже от Ленинграда впечатление зыбкости, неуловимости. Вот то, что вызвало у меня недоуменье вначале: повторы (молчанье… молчанье, звучанье… звучанье, круженье… круженье), – потом встало на место: это очень передает как раз ощущение туманности, расплывчатости, неопределенности как будто бы весомых улиц, домов и др. Потому что и впрямь Ленинград очень уж привязан к наиболее близкой и понятной (хотя бы из классики) истории. Вот пара строчек все-таки меня огорчает, хотя мне самому очень трудно обойтись без констатации фактов. А они как раз констатация. Я имею в виду строчки: «И поэзией, и судьбой Много раз он возвышен публично». Но, может, я пишу и претенциозные глупости, только ты, Лена, все равно шли мне стихи: помимо того, что я их люблю, они навевают мне хоть и сентиментальные малость, но все равно дорогие мне институтские и чуть позже воспоминания ‹…›
Я в свободное время сейчас читаю третий том Монтеня и пишу. Написал 15 главок, пора как-то закругляться, что так же трудно, как и не бросить писание к черту. Наедине с собой все-таки очень трудно чувствовать, получается ли.
А кофейку мы с тобой, Леночка, еще попьем, непременно. Очень хочется и вас, и всех повидать – сообща и келейно, и это, хоть и не скоро, но не за такими уж горами.
Всякого вам счастья, ребята, и всяких успехов. Пишите почаще.
Ваш Илья.
Наталье Владимировне Ширяевой[98]
19.1.71
Дорогая Наталья Владимировна!
‹…› Я сейчас стараюсь поменьше читать и побольше писать. Все-таки прочел привезенную мне Галей книжку Дороша. Она все-таки легковата малость. По-настоящему мне понравилась только рецензия на книгу Веселовского об Иване Грозном и рассуждения по поводу книги Лихачева. Я почти совсем не знал работ последнего, даже относился к нему с легкой антипатией – из-за безудержных симпатий к Зимину, и вот оказалось, что он очень крупно и близко мыслит. Хочется достать его «Поэтику» ‹…›, я Гале уже писал об этом. Начал читать третий том Монтеня. Первые два я прочел в начале 1968 года, но безнадежно забыл суть. Он удивительный совершенно человек – такая раскованность, полное отсутствие боязни показаться циничным, безнравственным. Вот в самом начале его рассуждение: «Общее благо требует, чтобы вы именно шли на предательство, ложь и беспощадное истребление; предоставим же эту долю людям более послушным и гибким». Выше он все пояснил. «Менее щепетильным, готовым пожертвовать своей честью и своей совестью… как более слабым, подобает брать на себя и более легкие и менее опасные роли». Каково?! Интересно, как бы я относился и мы бы все отнеслись к такому человеку в наше время – безмерно умному и так рассуждающему? ‹…›
Я желаю покоя и счастья Вам и Вашей семье – и жду Ваших писем. Всего доброго.
Ваш Илья.
Георгию Борисовичу Федорову
[Январь (?) 1971]
Дорогой Георгий Борисович!
Получил вашу реляцию с рукописными приложениями: письмами от чад и домочадцев. Ну чего там говорить, что я очень и очень рад – сами, небось, знаете. Хотя, не скрою, встала сразу же передо мной сложная задача: как это отвечать всем троим, не повторяясь, и кому отвечать дактилем, кому ямбом, а кому пеаном?
Я всегда думал, как это сделать так, чтобы удалось и быть самим собой и быть похожим на хороших людей? Я бы многое перенял у каждого из своих друзей, у Вас, дорогой мой шеф, тоже многое: в частности, обязательно бы перенял широту Ваших интересов и их целеустремленность, и еще обязательно добродушие (не максималистское, значит), в конечном счете, отношение к людям. Очень я Вас за все это люблю и считаю, что, сказав все это, я вполне заработал право попросить у Вас достать мне по возможности и Гамсуна, и Аввакума. Для того, собственно, и говорил, и заливался соловьем.