– Сейчас он сильно привязан к ней. – Тон Нико снова становится напряженным, и Людвиг, тяжело вздохнув, заглядывает ему в глаза. Некоторые вещи лучше прояснить сразу, просто чтобы брат там у себя не надумал лишнего.
Иоганна – не худшая мать, Людвиг это знает. Иоганна за девять лет сделала для Карла все возможное – другой вопрос, что возможности ее небольшие. Ограничивают их даже не деньги, скорее взгляды: понимание, что правильно и неправильно, нужно и не нужно, особенно потомку такой незаурядной семьи. Это проявлялось всегда: Каспар считал важным ежедневное музицирование, а Иоганна нет; Каспар настаивал на раннем изучении языков, а Иоганна нет; Каспар добивался от сына скорого выбора стези, а Иоганна велела «оставить ему детство». Детством Карл наслаждался в избытке – Нико не зря подметил его интерес к уличным играм и равнодушие ко всему прочему. С приятелями мальчик носился часами, возвращался с разбитыми коленками и кулаками. На следующий день Каспар сажал сына за книгу, а Иоганна отнимала ее и подначивала: «Иди лучше опять побегай». Эти крайности и составляли жизнь Карла, его противоречивый, пока хрупкий стержень. Ныне взгляда более требовательного – а потому необходимого – он лишился. Людвиг готов взять «строгую» роль на себя, хотя и согласен: сам он в детстве не сказал бы подобному дядюшке спасибо. И все же…
И все же он уже не ребенок. Понимает: без труда ничего не добиться. А окончательно он укрепился в решении, понаблюдав, как Иоганна учит сына незаметно вынимать маленькие вещицы из ее карманов. Забава, да. Но чем чревата?
– Если думаешь, что я хочу занять ее место, то нет. – Нико потупляется, и Людвиг, подавшись через стол, мирно хлопает его по руке. – Не хочу. Не все существа, коих мы любим, достойны любви, но это не значит, что кто-то вправе нас отваживать. – Николаус глухо, теперь недоверчиво фыркает. Людвиг еще смягчает тон и сжимает пальцы крепче. – Да, да, Нико. Если бы ты заявил мне подобное три года назад, скорее всего, я облаял бы тебя. Я не отрицаю, и меня это не красит. – Брат округляет глаза и все же чуть улыбается. – Но я клянусь: все, чего я хочу, – чтобы Карл рос не как сорняк. Чтобы ему были доступны знания, чтобы он нормально спал, ел, у него были вдумчивые друзья-союзники и… ясные цели. – Людвиг отстраняется. – Я хочу для него все, что мы с тобой собирали по крупицам или вовсе не имели. Иоганна этого дать не может, как ни старается. И если она правда любит его так, как мне видится, она скоро уступит. Я с этим разберусь.
Ненадолго они замолкают, сосредоточившись на еде. Тихо, без тоста, осушают бокалы, наполняют снова. Людвиг украдкой косится на «поминальное» место: там ему чудится легкая голубоватая дымка. Но стоит повернуть голову – ничего нет.
– Ты изменился, – задумчиво говорит вдруг Николаус. В глазах его, чуть просветлевших, золотятся искры. – Нет, правда, что эти несколько лет сделали с тобой?
– Ничего, – врет Людвиг. Слишком быстро: взгляд брата цепкости не теряет. – Я… старею, пожалуй. Ну, и слава, как ни крути, обязывает быть мягче. – Он усмехается уголком губ. – Это на словах талантам простительны любые чудачества. На деле чудачества должны точно ложиться в умонастроения их поклонников.
– Ты был знаменит достаточно давно, – напоминает Николаус удивленно. – Но держался куда эксцентричнее. И в целом резче…
– Это другое, – твердо возражает Людвиг и снова берет бокал, обращает взгляд на фреску с двумя правителями. – Есть слава темная, есть светлая. Хороши обе, но вторая накладывает обязательства. Все верно, однажды мне пришлось признать свою… эксцентричность. А потом осознать, что я больше, чем это.
– Ой, брат, вот этого всего мне точно не понять! – забавно отмахивается Нико и утыкает нос в свой горшок. Людвиг решает его не просвещать, ведь все и так видно невооруженным глазом. Еж уже колется меньше. И рад этому.
Седьмая симфония 1812 года – особенно сердцевина, алегретто, где очевидно слышалась неумолимая поступь фатума и медленно наполнялся кровью ручей в далеком овраге, – была еще стенанием Людвига по самому себе: по миру, задушенному войной, по своей проклятой тайне рождения, по чужому колдовству и, конечно, по возлюбленной, Безымянной и Бессмертной. Восьмая рождалась уже с иным мироощущением: там его, терзаемого дурными предчувствиями, болезнью и потрясением с Гете, настигла целительная нежность. Сочинение получилось невероятно контрастным: