Что же касается образного ряда, то и здесь, казалось бы, всё – на месте. Будь то созерцательно-философские сентенции: «Приметы прошлого очевидны, а грядущего – нет, / близоруко вглядываюсь в дальнозоркие горизонты». Или – описания, насыщенные метафорами («Дно колодца мерцает, дробится – то ли / зеркало, то ли глаз кита, на спине которого лежит Земля») и аллитерациями («ведь первое <…> чему / поражаешься, выходя из дому – / обилию обликов облаков»). Или – развёрнутая (и, возможно, чересчур затянутая) картина сна, в котором образ таинственной комнаты сменяется образом не менее таинственной реки (символизирующей, по всей вероятности, течение времени: исходя хотя бы из того, что «здесь даже самая точная мысль о жизни / отражается и становится мыслью наоборот»)… Иными словами, всё это носит характер вполне основательный. Но при этом, будем откровенны, несколько предсказуемый. И, как временами кажется, не сильно выделяющийся из общего потока вполне солидной и качественной стихотворной продукции, выходящей из-под пера самых разных сегодняшних мастеров. Да и преобладающая в подборке установка на грустновато-скептическое созерцание, отмеченное сознательно пониженным градусом эмоций – тоже ведь в современной поэзии своего рода о б щ е е м е с т о, массовое поветрие; и если двести лет назад подобные настроения ассоциировались с модой на Байрона и его Чайльд-Гарольда, то сейчас – с харизмой Бродского, с влиянием интонации, часто проявлявшейся в его поздних стихах (но, заметим, отнюдь не исчерпывающей образный и эмоциональный мир этой незауряднейшей творческой индивидуальности – важный момент, который сегодняшние авторы, ориентирующиеся на прославленного нобелиата, нередко игнорируют).
Впрочем, есть у Калашникова и стихи, стоящие особняком. Вглядимся внимательнее в четвёртое стихотворение подборки, явно носящее характер программный. Подлинное, глубинное чувство тревоги побуждает автора в данном случае к формулировкам выразительным и достаточно нетривиальным.
Ощущается это даже, когда речь идёт о природных явлениях, лежащих на поверхности: «океанской волною о берег бьёт / подмосковный твой водоём». А тем более, когда ассоциации с материальными колебаниями воздушной стихии дают возможность наглядно отразить нешуточное душевное смятение: «Затихает времени длинный гул, / всё некстати, не <нрзб>, вразброд, / шевелюру взъерошил, в лицо дохнул / узкий ветер иных широт». Что за ветер? Не тот ли самый в е т р н о ч н о й, что в хрестоматийных тютчевских стихах поёт «про древний хаос, про родимый»?!.. Да и оговорка, что мы имеем дело с дуновениями и н ы х широт, носит у Калашникова характер явно не случайный. Речь здесь, судя по всему, идёт о широтах не только географических, но и – метафизических. Иными словами, о том серьёзном, значительном измерении, в котором выявляется (как говорится несколькими строчками выше) «сердцевина воды, сердцевина земли, сердцевина всех сердцевин».
Изо всех сил стремится поэт постичь, осознать суть этой самой сердцевины, и, заметим, итог подобных попыток – достаточно неутешителен. Подтверждением служит… да хотя бы вот эта внезапная, неизвестно откуда взявшаяся, технически-канцелярская аббревиатура: <нрзб>. Именно такой, предельно резкий лексический жест, подчёркнуто диссонирующий с общим текстовым рядом, отражает всю обречённость, всю тщету попыток разобрать смысл сообщения, посылаемого человеку высшими силами. Или, иначе говоря, отражает беспомощность каждого из нас перед лицом неумолимых законов бытия – ощущение, которое гениально фиксировал всё тот же Тютчев: если вспомнить хотя бы его бессмертные строки о человеке, который стоит «и немощен, и гол, / Лицом к лицу пред пропастию тёмной»… Вернёмся, однако, к рассматриваемому стихотворению Калашникова. Ни от горьких сетований поэта на жестокость жизни («Камениста земля, вода тверда»), ни от сокрушений по поводу того, что существование бренно, что «время идёт на слом», не остаётся в данном случае ощущения какой-либо дежурной, нарочитой риторики. Искренность авторской боли очевидна. И отчётливым её знаком, переводящим разговор в режим высокого поэтического напряжения, как раз и становится пресловутое э н э р з э б э – диковатое, неуютное сочетание букв, вышибающее слух из привычной, накатанной колеи. Обратим внимание и на то, что подобный случай в подборке Калашникова – не единственный. Вот ведь и в первом её стихотворении всплывает, откуда ни возьмись, тарабарское словечко из популярной кинокомедии: кергуду.