— Вам спасибо, — Тася улыбнулась, — все гости зашли. Я уж на люди-то стесняюсь, совсем кадушка стала…
— Неймется Прахову?..
— Неймется!.. Вы в рыбнадзоре узнайте, где он есть. Только не пейте на воде-то, она и без того укачлива.
— Некогда, Тасенька, да и нельзя. Семейство сегодня приезжает…
— Ну и слава богу! Федька, отбери у Нюси кубик. Зубки-то прорезаются, так все и пилит, будто мышка-норушка… Вы уж моему-то скажите, чтоб домой шел, заждалися, огурцы полить надо. Федька, да отбери же кубик у Нюси!
Федька кубик, конечно, отобрал, но только после того, как мы вышли. При нас ему нож острый было оказаться в няньках, но мы проходили под открытым окном и слышали, как Федька уговаривал Нюсю:
— Подумаешь, кубик! А вот Лялю, Лялю возьми, Ляля резиновая, Лялю сразу не сгрызешь. Ляля вкусная!..
Сынок уничижительно хрюкнул.
— А ты, между прочим, зря хрюкаешь, — сказал я. — Сегодня утром, пока ты землянику лопал, Федька пятнадцать ведер воды из колодца натаскал.
— Что ли, ты считал?
— Считал. Люся, Коля и Витя носили воду, а он из колодца черпал. По трети ведерка. Сорок пять раз.
— Ого! — сказал сынок. — Мозолей у него теперь…
— Он, между прочим, каждый день воду носит.
— Подумаешь! Если он в семье старший, а тетя Тася ему еще братика выродить хочет, куда деться-то? Я дома тоже, пока тебя нету, и в магазин хожу, и чай варю, и яишню жарю. Думаешь, не страшно газ включать? Первое время — о-го-го как страшно!
— У каждого свои сложности… Во время войны пацаны чуть старше тебя уже вытачивали снаряды.
— Что ли, это которые фэзэошники были? А нас на труде Чечель учил матрешек выпиливать.
— Это тоже тонкая работа, и сборную матрешку сделать не легче, чем снаряд…
— Да… Фу! Чечель пьяненький был. И говорит: «Дети, вы должны понимать, что жизнь идет! Будем делать матрешек и еще ванек-встанек. Они более транс-цен-дент-ны, дети, чем гранаты!» Потому что мы гранаты для «Зарницы» хотели делать…
— Ты же и делал гранаты!
— Потому что мы к Ивану Алексеичу в пятый «Б» после уроков ходили…
— А Чечель что?
— Фу, я же говорю, он пьяненький был!.. Папа, как понять, он говорил, что поэты матрешку символом женского рода считают, а ваньку-встаньку — мужского?
— Подонок порядочный ваш Чечель…
— Не повезло нам, — вздохнул сынок. — Иван Алексеич автоматы учит делать, из дерева — а как взаправдашние! А мы все фигли-мигли! Чечель говорит: главное — надо быть вир-туо-зом, как скрипач. А зачем?.. А сначала какой в войну автомат был?
— ППШ — пистолет-пулемет Шпагина, такой — с диском поперек.
— А потом?
— Потом ППС — Судаева, с рожком, вроде немецкого. Вот так его держали.
— А какой лучше?
— Это фронтовики знают, у них спроси, что ты у пацана допытываешься?
— А ты разве пацан?
— Кто же я в войну был, по-твоему?
3
Хорошо помню я первую бомбежку.
День тогда был знатный, августовский, сам от себя уставший, и по угасающей жаре мы с дедом тащились к ухоже за коровой.
Идти было далеко, к поселку имени Первой Пятилетки, но там, наверху, на взгорке, оказались густые заросли мелколиственного ивнячка, с низкой парковой травкой между ними, а может быть, это была просто отава. Кустики тогда были выше меня, и, едва я зашел за один из них, дед испугался, что меня потеряет, и взял за руку. Мне хотелось бегать, а дед держал меня, и это было все равно, как если бы мою руку вложили в обвалившуюся старую печь, потому что ладонь у деда была жесткая и сухая и покалывала, как угли. Крутой был старик, но по тропинке, в легких движениях травяного ветерка, вел меня нежно. От красноватого вечернего солнца тянулось к нам медленное гудение, и скоро оно стало так слышно, что его я и запомнил на всю жизнь.
Дед остановился, приставил свободную руку козырьком над бровями, поглядел-поглядел на гудящее солнце и повел меня в желанный мой кустарник. Вел он недолго, ступил шагов десять с тропки, скинул с себя телогрейку, расстелил и велел мне лечь:
— Ложись, внучок, герман летит.
Я лег на спину на эту дедову телогрейку, пахнущую сеном, уставился в белесое, непроглядное от зноя небо. По-моему, не так страшно было, как любопытно.
Дед закуривал, сидя надо мной на откинутом телогреечном рукаве, видны были его цыгановатая, в бурых прожилках и седых волосках, щека и плоские сильные пальцы, лепившие самокрутку.
Гул наплывал высоко, отвесно, падуче, и скоро в небе надо мной появились три грязных поблескивающих крестика, выдвинутые углом. Голова у меня, как всегда бывает, когда долго глядишь в зенит, кружилась, и мне казалось, что крестики стоят надо мной в небе, а я сам затылком вперед продвигаюсь под них.
Дед курил, глядя туда, куда я двигался, и скоро оттуда чинно, чуть колеблемые зноем, словно вышитые на занавеске, ряд за рядом стали выдвигаться новые треугольники крестов, не помню, сколько их было.
Так они все и прогудели над нами, и уже начала было укладываться по холмам растрепанная тишина, как вдруг впереди меня низко над кустами, на уровне городских крыш, блеснула желто-синяя вспышка, и, пока я приподнимался, тянулся к ней с телогрейки, добрался до меня от вспышки гром и единым хлопком повалил навзничь.