Когда я поднялся снова, дед стоял на коленях, глядя на городок, комкал в кулаке самокрутку и бормотал:
— Уж думал — наши летят, а тут гли-ко, что деется…
Со всех сторон зазвенело, будто разом стали палками бить окна, и последние гудящие, исчезающие в белесом небе крестики потонули в россыпи взрывчатых одуванчиков. Гора за нами вся прямо тряслась от стрельбы, но самолеты уже шли над озером, и, видимо, снаряды не доставали до них. Немцы, как я теперь понимаю, летели бомбить стратегические мосты на железной дороге, летели очень высоко, за пределами зенитного огня, убежденные в своей безопасности, и единственная бомба была уронена ими походя, омерзительно просто, так, как ворона роняет помет. Но эта бомба взорвалась на верхнем этаже аптеки, убила седого, как фарфоровое блюдце, провизора Ростислава Матвеича и еще тетю Клаву с улицы Сиверса, покупавшую липучку от мух, эта бомба разбрызнула аптеку на целый квартал, и через несколько лет мы еще находили по огородам пузырьки и пакетики с лекарствами…
Дед возвращался домой молчаливый, как с похорон, и в груди у него хрипело от быстрой ходьбы, потому что коровушка наша соскучилась по дому, молоко распирало ее, и видно было, как напрягались в ожидании маминых рук ее сосцы…
Вторую бомбежку я тоже помню хорошо. Она совпала с ночью эвакуации. Теперь-то я отчетливо знаю, что такие ночи природой запланированы специально для первых поцелуев, когда вот-вот кончится лето и начнется последний учебный год, и думается, что взрослость уже совсем рядом, а земля так прогрета, так загорела за лето, что лунный свет мерцает в каждом листе, в каждом камне.
Но в такую ночь я бежал к станции, держась за подол молодой своей мамы, такой молодой, что она была тогда почти в два раза моложе, чем я сейчас. А я тогда был сонный, потому что эшелон подали ночью, и бежал, спотыкаясь об округлые булыжники, каждый из которых роскошно поблескивал под луной, но под торопливыми ногами камней не было видно.
Молодая моя красивая мама несла на обеих руках по братишке, а дед с отцом тащили сзади наспех собранные узлы.
Ночь была очень теплая, и камни были очень теплые, но я боялся, что промочу ноги, потому что булыжниковая улица в тени яблоневых заборов вилась, как речка с множеством плоских маленьких волн.
В самом узком месте, там, где она собиралась сделать изгиб вокруг высокого, как остров, кладбища, возле запертой, с ободранной крышей, церкви, нас захлестнул мгновенный хриплый свист, и, когда он так же внезапно оборвался среди звезд, между церковным шпилем и луной с легким бабаханьем детских хлопушек распустилась цепочка белых фонарей.
Отец остановился, бросил узел, выбежал по цокающим камням на середину улицы, заглянул за поворот, потом так же быстро вернулся, отвел нас всех к бревну под кирпичной церковной оградой, усадил насильно и забросал узлами.
Белые фонари тихо снижались, и в их свете я увидел, что отец проверяет кобуру, сдергивает прорезь крышки с металлического колечка, мама, прикусив губку, стряхивает головой челку со лба, и снова захлестывает нас невообразимый звук, и я плачу, скорчившись, запустив пальцы в глубокую щель: бревно подо мной, видно, было очень старое.
Вой в небе раздается волнами, чередуется то близким, то далеким грохотом, и когда бомба рвется близко, над нами, над церковной стеной, летит, сверлит воздух всякая всячина, сыплются тяжелые ветки с листьями, стена вздрагивает, мама наклоняется над нами, потом вдруг раздается глухой удар на кладбище, земля там нехотя разверзается, долго хрустит, переламываясь, большое дерево, и еще один тупой удар — в камень попали, и кирпичная пыль вихрится над волнами булыжника… А луна висит на невидимом парашюте, как самая главная осветительная ракета.
…К составу мы идем уже под утро, без отца, я успеваю разоспаться под церковной стеной после бомбежки, ноги у меня заплетаются, глаза слипаются, и мама напрасно твердит мне у разбомбленного вдребезги вокзала:
— Сыночек, не смотри сюда, отвернись, вот так иди, сыночек.
Напрасно отворачивает она меня от развалин, ничегошеньки я не вижу, это уж потом я узнаю, что одна из последних бомб угодила точно в уездный вокзальчик, где укрылись в начале бомбежки почти все эвакуируемые, пришедшие к эшелону раньше нас…
Я просыпаюсь лишь тогда, когда меня подсаживают к высокому решетчатому оконцу теплушки, и, держась за переплет, я вижу внизу деда с самокруткой, торчащей вверх, как паровозная труба. Телогрейка у деда цветом почти как его борода, и дым махорочный такой же, и многочисленные люди с лопатами и ломами беззвучно разбирают позади проломленного перрона пепельный пыльный холм, и утро тоже поседело от поднимающегося озерного тумана. Я держусь за рейки высоко под жестяной рубчатой крышей, поезд дергается, и тогда я вижу отца в полувоенной одежде, в фуражке с матерчатым козырьком, в портупее. Отец бежит, придерживает кобуру, но поезд уходит быстрее, и, когда отец останавливается у пролома на перроне, мне кажется, я становлюсь каким-то другим.
4