Пригласил ее отведать пирожков, затем убил, изнасиловал и расчленил.
Когда его арестовывала полиция, он жарил почки другой своей двоюродной сестры.
Предлагал полиции попробовать.
Когда его везли в тюрьму, он жаловался на голод. Уверял, что он никому не желает зла.
Снабжение плохое, говорил людоед, вздыхая, даже на фронте кормили лучше.
На фронте он был, как и многие другие мужчины города — поваром. Некоторые впрочем, были радистами. Телефонистами. Специалистами по камуфляжу. Конюхами. Шоферами. Врачами-дантистами. Наблюдателями.
Никто никого не убивал.
И не съедал.
Не то, что в мирное время.
В этом доме жил тридцать пятый, если считать справа налево, городской почтальон.
Он никого не обижал, он только разносил почту в отведенном ему районе.
Звонил в дверь, ему открывали, он отдавал почту и уходил.
И никого не обижал.
Иногда он оставался поболтать с симпатичными кумушками, жительницами тридцать пятого почтового района города.
Обсуждал с ними последние городские новости и погоду, иногда даже выпивал чашечку невкусного бобового кофе.
А потом… уходил восвояси.
И никого никогда и пальцем не тронул.
А ему ведь так хотелось.
А в этом заколоченном доме жил продавец золотых рыбок.
Он не ел человеческое мясо, не разносил писем и не насиловал мертвых двоюродных сестер.
Он разводил и продавал золотых рыбок.
А в свободное от работы время он пел старинные немецкие песни.
На этой площади я упал в обморок.
Каждый раз, когда я проходил по этой площади по пути в магазин «Лидл», я думал, только бы в обморок не упасть.
И однажды… упал.
Посмотрел на картинку, нарисованную на стене и брякнулся.
Разглядел в нарисованных облаках моего близнеца. Он кивнул одной из голов и показал мне свой раздвоенный язык.
А я упал от страха в обморок.
На внешней стене библиотеки кто-то приклеил плакат.
От дождя и солнца плакат потерял свои краски. Невозможно было понять, что же на нем изображено.
Потом кто-то, неизвестно зачем, вымазал плакат сажей.
А затем случилось чудо — на плакате само собой показалось лицо покойной директрисы городской библиотеки.
Директриса долго смотрела своими мертвыми глазами в небо, а потом исчезла так же внезапно, как и появилась. Должно быть обиделась на рисующих граффити подростков. У нее и во время жизни с подрастающим поколением отношения не складывались. А уж после смерти…
У этой старой кирпичной стены кого-то когда-то расстреливали.
Или пыряли ножами.
Или пытали.
Пытали, а потом насиловали.
Или — наоборот, вначале насиловали, потом пытали.
А ножами не пыряли вовсе.
И расстреливали.
А может быть — ничего не делали.
Разве что какой паршивый кобель помочился на эту отвратительную стену.
Они жили вместе почти шестьдесят лет. Растили детей, работали, любили, отдыхали.
Потом умерли. Вначале старушка, потом — старик.
После смерти они очнулись, как после тяжкого сна. в океане. На надувных матрасах.
Океан был спокоен, вокруг них тихо плескались крохотные ласковые волны. Солнце не жгло, ветра не было, сквозь прозрачную голубую водичку было хорошо видно покрытое разноцветными камешками дно. В воде не было ни рыб, ни медуз, в воздухе не было птиц, в небесах цвета желтого опала не было видно ни облачка.
Он увидел ее, она увидела его. И они улыбнулись друг другу беззубыми ртами.
А затем они легли на своих матрасах на свои старые, морщинистые животы и стали отчаянно быстро грести руками. Как бабочки или стрекозы, попавшие в воду. Они сбивали воду в пену и эта пена покрыла поверхность воды моря желтоватым ковром.
Они плыли в разные стороны. Через несколько минут они потеряли друг друга из виду.
Просторный классный зал. Столы.
За столами сидят люди.
Они молча пишут что-то в серых тетрадях. Тишина нарушается только монотонным голосом учительницы, скрипением стульев, кряхтеньем, вздохами.
Я тоже сижу за столом. Передо мной лежит тетрадь и синяя шариковая ручка с обгрызенным концом. Кто его обгрыз?
Почему мне страшно?
Во сне думать трудно.
Я не знаю, кто я.
Не знаю, мужчина я или женщина, мальчик или старуха. Гляжу во сне на свою руку. Рука как рука, без свойств, без возраста. Как будто и не моя.
В классе высокий потолок. Слева и справа просторный белый коридор. С небольшими белыми дверями. Больница?
Учительницу не видно. Между мной и ней стоят казенные шкафы. Огромные, почти до потолка, из массивного дерева. Что в них? Какие-то старые папки. Истории болезни?
Я вслушиваюсь, пытаюсь понять, что говорит учительница.
Не понимаю ни слова.
Это не человеческая речь, а мышиный писк, сопенье…
Что же пишут в тетрадках мои соседи?
Спросить что ли кого?
Рискованно. А вдруг он или она встанет, покажет на меня пальцем и громко завизжит? Тогда все поймут, что я — чужак. И набросятся скопом.
Решаюсь потревожить тучную женщину в лиловом платье. сидящую на парте передо мной. Осторожно дотрагиваюсь указательным пальцем до ее плеча.
— Извините, что вы пишете?
Женщина поворачивается ко мне.