– Поэтому и разбирается в людях. Она всю жизнь в высшем обществе. Пристраивает богатеньких дочек и сынков. Всегда знает, где есть пустующий загородный дом или бесхозная яхта. Если ее собственное чадо впадает в хандру, она отправляет его на Багамы или на какой-нибудь уютный островок в Эгейском море. Тебе надо познакомиться с ней – тощая, умная, хитрая, на меня смотрит свысока. Я, видите ли, неподходящая компания для ее Пьера, поскольку она стоит на страже денежных мешков, отстаивает их право пить до бесчувствия и привилегию быть пустыми, никчемными людьми.
– Нет уж, уволь! – рассмеялась Рената. – Не хочу я на эту вечеринку. И ты поскорее проворачивай это дело с Гумбольдтовым завещанием. Меня серьезно беспокоит Милан.
– Ты действительно считаешь, что Биферно – твой отец? Впрочем, лучше уж он, чем этот педик Анри.
– Честно говоря, я и не помышляла бы об отце, если бы мы были женаты. Только неопределенное положение заставляет меня искать плечо, на которое можно опереться. Ты, конечно, скажешь, что я уже была замужем. Да, была, но плечо Коффритца оказалось не крепким. Кроме того, я несу ответственность за Роджера. Кстати, надо бы послать подарки детям, но у меня ни цента. Коффритц вот уже полгода не платит алименты. Говорит, у тебя богатый друг. Но я не потащу его в суд. И в числе твоих приживалок не хочу быть. Я просто забочусь о тебе, желаю тебе добра. Не то что хитрая лиса, дочка твоего антропософа. Узнал бы, где раки зимуют, если б попал к ней в руки.
– При чем тут Дорис Шельдт?
– При том. Кто перед отъездом написал ей записку? Я разобрала отпечаток в твоем блокноте. Не делай невинные глаза, Чарли, ты врун, каких мало. Сколько еще у тебя баб в запасе?
Меня не возмутило, что Рената шпионит за мной. Я давно перестал устраивать сцены. Наши поездки в Европу приятны сами по себе, а уехать от мисс Шельдт приятно вдвойне. Но Рената считала ее опасной соперницей, и даже ее мать выговаривала мне за Дорис.
– Простите, сеньора, – отвечал я. – До того эпизода с Флонзейли никакой мисс Шельдт вообще не было.
– Дорогой Шарль, пора уже забыть о мистере Флонзейли. Вы же не какой-нибудь провинциал, а известный писатель, – возразила она. – Флонзейли – дело прошлого. – Рената очень отзывчива; что ей делать, когда мужчина мучается? Она после этого проплакала всю ночь. – И потом: разве вас можно сравнивать? Он всего лишь владелец похоронного бюро, а вы homme de lettres[17]
; человек более высокого положения должен быть снисходителен.Я не могу спорить с сеньорой. Однажды я видел, как она шла утром в ванную комнату – дряблая, желтая, как кожура банана, безбровая, с бледным опущенным ртом. Мне стало жаль старую испанку. Я дал себе слово не перечить ей. Я подыгрываю сеньоре, когда мы садимся за триктрак.
– Главный недостаток мисс Шельдт – это ее отец, – сказал я, когда мы устраивались в нашем номере. – Разве можно тащить в постель дочь человека, который учит тебя важным вещам?
– Какие там важные вещи? Забивает тебе голову высокой чепухой…
– Рената, позволь, я процитирую стих из «Откровения Иоанна Богослова»: «…ты носишь имя, будто жив, но ты мертв. Бодрствуй и утверждай прочее близкое к смерти».
Снисходительно улыбаясь, Рената встала, поправила юбчонку.
– Знаешь, как ты кончишь? Будешь босоногим таскаться по Лупу с плакатом: «Туда, где нам предстоит веч ность!» Давай звони своему Хаггинсу, и пойдем ужинать – только не к Румпельмейеру.
Я позвонил Хаггинсу, и мы договорились встретиться на вернисаже в галерее Кутца.
– Что там, в Гумбольдтовом завещании? – спросил я.
– Есть кое-что, – ответил Хаггинс.
В конце сороковых Хаггинса знала вся Гринвич-Виллидж. В его квартире собирался кружок, где спорили о политике, литературе, философии. Там бывали такие люди, как Чиармонте, Рав, Абель, Пол Гудмен и фон Гумбольдт Флейшер. Помимо любви к Гумбольдту, меня, незаменимого члена кружка, ничто не объединяло с Хаггинсом. Мало того, кое-чем мы раздражали друг друга. Несколько лет назад на съезде Демократической партии в Атлантик-Сити, этой увеселительной дыре, мы наблюдали, как Линдон Джонсон язвил по поводу Губерта Хэмфри и его делегации. Хаггинс посылал репортажи со съезда в ежедневную «Женскую одежду», и что-то посреди праздничного запустения восстановило его против меня. Мы вышли на набережную, к укрощенному вдоль берега Атлантическому океану, и здесь Хаггинс обрушился на меня. Тряся седеющей козлиной бородкой, он в пух и прах разнес мою книгу о Гарри Хопкинсе, которую я выпустил той весной. Хаггинс был неплохим журналистом, куда лучше, чем я, и, главное, знаменитым богемным диссидентом, приверженцем революционных перемен. Что хорошего я нашел в заурядном политике Хопкинсе и вообще в Новом курсе? По его мнению, я постоянно протаскиваю в свои книги похвалы американской системе правления. Я – типичный апологет, рупор истеблишмента, продажный писака, можно считать, Андрей Вышинский. На съезд, как и повсюду, он явился в джинсах и кедах – длинноногий розовощекий разговорчивый заика.