Мы встречались все реже и реже не потому, что я разлюбил его, а потому, что моя жизненная цель и его образ жизни никак не совмещались. Да не покажется то, что я сейчас скажу, смешным, но с конца шестидесятых годов я окончательно понял, что мое будущее — это борьба за Россию. Надо успеть понять ее, надо насытиться знанием о русской судьбе и русском человеке, надо понять себя как русского человека, надо освоить всю свою родословную, опереться в будущей борьбе, тяжесть и горечь которой я предчувствовал, на своих предков, на великих поэтов, на друзей, и старых и новых… Я начинал чувствовать себя человеком, которому судьба предназначила именно этот путь, путь долгой жизни и тяжелой борьбы. Поэтому меня стало тяготить упоительно-сладостное, гибельное времяпровождение с пением Блока и Лермонтова, с чтением Есенина, а Передреев читал его как никто точно, бледнея оттого, что есенинская судьба в эти мгновения для него сливалась с его судьбой.
Он тряс своей еще тяжелой копной волос, напрягал крепкую, жилистую шею и, заканчивая монолог Хлопуши, яростно молил мир о помощи, о понимании, о друге-спасителе:
Но мне все больше и больше становились нужны не просто друзья-поэты, а соратники по борьбе, не пропивающие ума и воли единомышленники, люди слова и долга, готовые к черной работе и к самопожертвованию. Я чувствовал приближение грозных времен, и образ жизни Передреева на их фоне был непозволительной роскошью.
Однажды я сказал ему об этом. Сказал все. О том, что он был моей главной ставкой в мире поэзии, что я жил бок о бок с ним и в известной степени растил его для дела, а не для самоуничтожения, что есть еще время опомниться и начать все сначала. Но разговор был слишком невыносимым для него и закончился какой-то нелепой дракой, разрывом на долгие месяцы, отчуждением.
Помню только, как он с бессильным упреком, подводя итог этому разговору, сказал мне: "Ну как же ты, Стасик, так мог без меня распоряжаться мною!" И в этой его горечи была своя правда, однако и моя правда была не менее значительной. Вскоре после этого я написал стихотворное прощание с ним.
Мой тогдашний друг Игорь Шкляревский, прочитавший эти стихи, по легкомыслию почему-то решил, что написаны они о наших с ним отношениях, и сказал об этом при встрече Передрееву. Тот внимательно прочитал стихи, опечалился и ответил Игорю:135
— Дурачок, неужели ты не понял, что Стасик со мной навсегда попрощался…
Бессильные драки все чаще происходили в последние годы его жизни. Как-то раз он сидел у Кожинова, с ними был Андрей Битов, в те годы тянувшийся к нам. Естественно, выпили и, естественно, заспорили о литературе. Передреев к тому времени уже мучился от немоты, Битов это чувствовал и не преминул ужалить его в самое больное место:
— А у тебя, Передреев, — сказал он, — даже жила на шее напряглась оттого, что ты многое хочешь сказать, да не можешь.
— Дурачок ты! — отпарировал Передреев.
Он тоже знал о бессильно-ревностной жажде Битова написать что-то "классическое".
— У тебя ведь ни одной строчки, подобной ну хотя бы этой: "Я ехал на перекладных из Тифлиса" — нет!
И угадал же слабость Битова, его неспособность писать прозу простым и сильным языком!
Взбешенный Битов бросился на Передреева, пытаясь схватить его за шею. Кожинов едва-едва растащил их…
Кстати, самое время передать атмосферу в квартире нашего "генсека", как мы шутливо называли Вадима Кожинова, и привести подаренное мне в 1973 году шутливое стихотворение поэта Олега Дмитриева.