Вы – его судить?! Да он же младенец, господа милые! Он – художник! Он как Товий слепой, идет по жизни, руки протянув вперед, воздух и свет пальцами щупая, улыбаясь дуновению, ища ласку, понимание. Я каждым нервом чувствую, что ему нужно, каково ему в сей момент. Если ему худо – я и спешу; тут я как тут. Сама поверхность его холстов дышит и движется! Мне порою кажется, что я сама – его холст: плачу, двигаюсь, дышу, свечусь, – а он пишет по мне, пишет, сцепив зубы, блестя глазами, лоб морща, кусая усы. Господи! Я ли не жена ему! Кто ж тогда женою в подлунном мире назовется… да, не царица я! Не Вирсавия… Не гладкая у меня, не персиковая кожа… И ступни велики, и руки ухватисты. А кто б ему горшки из печи таскал?! Кто бы детей подымал?! Я уж и забыла, что Саския Титуса родила. Это я его родила, я. Мне сдается частенько, что я-то уже старуха древняя, а муж мой – не муж мне, а сын, что я родила его тоже. Это от усталости, наверное. Когда он обнимает меня, покрывает поцелуями – да! да! вы краснеете, плюетесь, прячете глаза!.. – тогда счастливей меня нет женщины на земле.
Ах, господа судьи! Увольте. Не мучьте. Все реже заказывают ему портреты. Он все больше сидит один, перед зеркалом, пишет себя. Кучу уж своих портретов смастерил. А то пойдет в еврейский квартал, самую уродливую старуху выберет, всунет ей в руки книгу и так напишет, что, когда я ночью иду задувать свечу и поворошить угли в печке, она сверкнет в меня белками глаз, как молнией – ну чисто сивилла! Лоб стал повязывать полотенцем – стащил у меня с кухни. Жалуется частенько, что голова болит. Кисти об спину, об живот вытирает – замучилась я рубахи стирать. Какие тайны знает он? Душа его богата, как сундук с алмазами. И нету в ней дна. Мое лицо возьмет в ладони, смотрит внутрь меня, глубоко, глубоко. Однажды ночью вскакивает в кровати. «Хендрикье! – кричит. – Иди послушай музыку! Как он играет!..» Я задрожала, босыми ногами прошлепала в мастерскую к нему – и в меня картина ударила. Царь в тюрбане, с короной на голове, приложил к глазам край кроваво-бархатного плаща, рыдает, а в другой руке зажато смертоносное копье. Напротив – мальчик на арфе наигрывает, пальцы перебирают струны так нежно, будто трогают с исподу крылья голубки. И чудится, что арфа покачивается тихонько, чуть клонится ее позолоченная дека… Муж мой вцепился мне в плечо чуть не до крови. «Музыка!» – шепчет. Я отпоила его водой с лимонным соком. Из глаз его до утра безостановочно слезы текли. И везде, везде, в мастерской, в подклети, в гостиной, в погребце, в комнатах детей, в кухне – его эскизы, рисунки, на которых различаю старика сгорбленного и приникшего к нему, в рубище, в лохмотьях, коленопреклоненного бродягу. Везде я их подбираю, эти ошметки бумаги, эти клочки его души драгоценной. А он мне сказал однажды по поводу этих бумаг страшное. Он сказал: «После твоей смерти, Хендрикье, я напишу эту большую картину». Я зажала рот рукой. А он поцеловал мне грудь и лицо. И чтобы я больше не думала о смерти, в утешение мне написал на темном, как ночь, холсте двух супругов. Их лица грустны и нежны, они спокойно стоят в богатых одеждах, расшитых бисером и сердоликами. Мужчина похож на него, женщина – на меня. Но это не мы. Это богатые люди, с изящными, прозрачными руками. На шее женщины низка жемчуга. Я девчонкой мечтала о настоящем жемчужном ожерелье. Мне грезилось, что я его, купаясь, в ручье найду. И вот он мне его на картине нарисовал: на тебе, Хендрикье, твою детскую мечту. Я сосчитала жемчужинки. Столько лет мне осталось жить.
Мне немного осталось жить, господа судьи. Оставьте нас в покое. Мы чудесно жили. Мы проживем, сколько нам отпустит Бог. Но ведь жемчужин на шее той женщины очень мало. Они крупные… розовые… лиловые… белые как снег. Как мартовский снег, который он так любил писать. И есть одна, отсвечивающая густо-синим, небесным. Жемчужина цвета неба, куда мы все уйдем. Как жаль, что я не увижу ту, будущую его картину, где старик обнимает бродягу. Может, это Отец и Сын. А может, Прощение и Грех. Он думает об этом все время. Он чертит две этих фигуры пером на счетах кредиторов. Мы влезаем в долги. Заказов мало, господа судьи. Я стараюсь хорошо вести хозяйство, я закупаю крупу и сало вместо мяса и фруктов. Но я уже не могу удержать лавину. Дует резкий северный ветер. Мне холодно, я кутаюсь в старую шубу. Мех жрет моль. Я боюсь заболеть и свалиться. Кто будет ходить с мешком на рынок? Кто заплатит молочнице за молоко и кувшины? Титус потерял нательный крестик. Это плохой знак. Он может серьезно заболеть. У Корнелии появляется девичья грудь, и я уже нашила ей множество нижних юбок. Скоро она начнет носить крови. Неужели она выйдет замуж без меня?! Мне приснилось, что ее увезут на корабле далеко, на южные острова в Океане, где растут медовые плоды, а самоцветы собирают прямо в полосе прибоя. Когда я ее сегодня расчесывала, она сказала мне тихо, что, если она выйдет замуж и у нее родится мальчик, она назовет его именем отца.