Читаем Полковник полностью

— А вернее, не Махачкала тогда еще, — говорит Елена Николаевна, отрешенно глядя перед собой, — а Петровск-порт, Махачкалой она стала, Павел Константинович, позднее, в честь товарища мужа — Махача Дахадаева. Банды имама Акцинского спустились с гор, наш госпиталь окружили, и надо было до прихода красных два часа продержаться… я и перевязывала, и ружья касторкой смазывала, и патроны подтаскивала… Потом наши подошли, рукопашный бой начался… Да-а… многое в жизни было, но страшнее рукопашного боя ничего не было… когда двое-трое одного забивают… до смерти… или когда сарай обольют бензином и подожгут… как же они кричали, бедные, как кричали… Потом Махачкалу надо было срочно покидать, на пароходе уплывали, в Вольске остановились, муж был председателем уезда, а я с агитационной работой по селам разъезжала, в двадцатом кулаки поднялись, восстания по всему Поволжью. Нас, жен партийцев, что с агитацией разъезжали, схватили в селе Рыбном, били… у меня дочка на руках была, ей прикладом попало… умерла через три дня. В сарай заперли, а ночью подкрались те из крестьян, что к восстанию не примкнули, раму выставили: «Давайте к Волге бегите скорее…» Там лошади ждали уже, спаслись кое-как… Помню, едет лошадь по замерзшей Волге, справа низкий берег, слева высокий, на высоком леса все, леса, снега. А у меня в глазах все потемнело, сама не своя, просто невменяемая… и такая тоска в душе…

— Потом голод начался по всему Поволжью, я уже тогда, после дочки, немного отошла, занималась охраной ребенка и материнства.

Елена Николаевна надолго замолкает. Ей, видимо, и выговориться хочется, и в то же время некоторые эпизоды до сих пор без волнения не может вспомнить. Волноваться же нельзя. И выговориться ой как хочется. Ведь, в сущности, в большой московской квартире одиноко протекает жизнь ее. Дети, внуки, правнуки — у них у всех жизнь своя, поговорить не с кем. И вот изредка, за пенсией наведываясь, встретив случайного знакомого, отводит она душу, вспоминает. Воспоминания чаще всего вот такие же — беспорядочные, с пятого на десятое, то горестные, если войну вспоминает, то веселые, к примеру, когда футурист Маяковский однажды в Кисловодске за косу дернул, а то до сих пор ей самой не очень понятные, когда царя близко видела…

В тридцать седьмом мужа арестовали, в шестьдесят пятом полностью реабилитировали.

— Обидно? — говорит полковник, повинуясь смутной необходимости как-то напомнить о том, что он слушает.

— А вы как думаете?! — так и вскидывается Елена Николаевна, насмешливо поводя острым подбородком. — А вы как думаете, Павел Константинович, — не обидно, когда вослед тебе кричат: «Вон она — жена врага народа!» Не обидно, когда твоих детей из института попрут! Я в Москву приехала, два месяца на вокзалах жила, чтоб на прием к высокому начальству попасть. В два ночи шла очередь в приемную занимать, в два ночи! Потому что если в первую десятку не попасть, то не примут. Только десять принимали — если хочешь к самому высокому начальству попасть. Попала. «Возьмите, — говорю, — хоть узелок с вещами, его же летом забирали, а сейчас зима на дворе». Был такой мороз… такой мороз… пока с двух ночи ждешь, во всех парадных греешься, у всех магазинов перебиваешься… где потеплее… да-а… — Она вздыхает. — В конце концов к самому высокому начальству попала, в кабинет за мной вошли двое военных, по бокам встали… только я, конечно, ничего не боялась… Это, Павел Константинович, хорошо, что сейчас восстанавливаются все добрые имена… — Она замолкает, тень набегает на лицо, гаснет, сникает, в размерах уменьшается и тут же, словно весеннее небо, не желающее долго в тучах оставаться, светлеет, очищается. — А вы знаете, Павел Константинович, — весело вскидывается она, — я ведь царя видела, да-да, вот так же, как вас, не верите?

— Нет, почему же, вы что-то уже начинали рассказывать… как на празднике…

— Ах, да это совсем не то! То на празднике «Ромашки» я принцесс видела, его дочек, — туповатые, надо сказать, были особы. А тут сам царь… Он с царицей зачем-то к нам на Кавказ приезжал… незадолго до революции, в шестнадцатом, что ли… Ну, народ, понятно сбежался, я в первые ряды пробилась, смотрю во все глаза. Царица не понравилась, нет, надменная такая, немка же. Все в ней немецкое. А царь ничего. Русский. Только грустный…

— Грустный?

— Да, вы знаете, Павел Константинович, очень-очень грустный. Я даже не знаю, с чего бы царю и быть таким грустным, — Елена Николаевна вздыхает, — по-видимому, все же чувствовал… что будет конец ужасный… все ведь уже катилось черт знает куда… футуристы уже эти были…

— Маяковский?

— Да. И он, и его дружок Каменский, в женских кофтах, у нас в саду выступали, мы: «Футуристы, футуристы!» А у меня коса была в два пальца толщиной, он меня хвать за косу! Вот время было! — радостно посмеивается Елена Николаевна, сейчас вся в том благословенном времени, когда была такая юная, гордая, с темно-каштановой косой, как на старинной фотографии, что висит у нее на стене, где сфотографирована она с группой гимназисток, красиво рассевшихся вокруг красивого стола.

Перейти на страницу:

Похожие книги