А у меня сегодня голова четкая, ясная. Это у меня изредка бывает после больших запоев. После особенно сильных. Как будто от сильного удара все онемеет, и так все четко соображаешь, и ничего не беспокоит. Все онемеет перед страшной болью, которая придет позднее, часа через два. Нет, теперь уже раньше — через час, я думаю, через полчаса. Но только настоящие кошмары будут только завтра. Ну а завтра-то я буду далеко, в больнице, под капельницей — мне не страшно. Я все рассчитал. Что? Съели? Константа Спиридоновна?! Не удалось вам речь обвинительную сказать, уж, наверное, заготовили, уж, наверное, ночь готовили, не спали. Что, Марья Ивановна, все ваши подсчеты задолженности моей по профвзносам — ко всем чертям собачьим, а? А я ведь действительно уже четыре месяца не плачу ни копейки. Хотели пригвоздить меня к позорному столбу, ан — не дался! Да? Не удалось заклеймить! Я ведь вчера еще, когда в пьяной горячке метался, так ясно представил все ваши трезвые лица с поджатыми губами. А я больше не перенесу вашего негодного суда, слышите! Да я лучше в петлю! И тут-то меня и осенило. Я все рассчитал — вот балка, веревку я выбрал потолще, чтоб не так больно было, ящик, когда его отброшу из-под ног, — как раз: ноги сантиметров двадцать до пола не достанут. А минуту я спокойно могу выдержать без воздуха, я уже проверял. А вам сюда добираться пятнадцать ступенечек как раз пятнадцать секунд. Пусть еще пятнадцать секунд на всякие охи-ахи, когда вы увидите тело мое бездыханное в петле, — ноги двадцать сантиметров до пола не достают. У меня в запасе еще целых полминуты остается. А за полминуты, я где-то читал, у нас выпускается полмиллиона шелковой ткани. Так что вполне успеют из петли вынуть. Ну и куда ж тогда меня? Не на суд же — скорей в больницу, под капельницу. Под капельницей хорошо, я был уже там. Вы-то думали меня заклеймить, а я ушел… опять от вас от всех ушел… Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Чу! Слышу, слышу ваши сладкие голоса… голосок Константы Спиридоновны, елейный… И Марьи Ивановны… прямо-таки ангельский: «Это где же наш Ваня, шалунишка, схоронился?.. Да что ж на этот раз натворил он, бяка!» И Вандышева старческое бормотанье слышу, и ручек его потирание иудино ощущаю — все слышу, все знаю! Не боюсь я вас! Только трясется все. Когда меня начинает вот так трясти и все подпрыгивает перед глазами, мне кажется, что это не я рассыпаюсь на сто осколков, на сто мыслей одновременно, а это мир рассыпается, показывая мне одному свою жгучую тайну непрочности. Ибо все-то его видят прочным, надежным, верным. Ну, пора. Поднимаются, скрипят ступенечки. Пора! Что б еще такое напоследок… вспомнить бы, все же сорок шесть лет прожито. А-а-а! Ну конечно — луг, ромашки, солнце — какое хорошее начало для конца!..
На похоронах Ивана братья помирились.
Когда полковник увидел кряжистую фигуру, потемневшее лицо Петра, не раздумывая пошел навстречу. Словно бы и не было меж ними долгих лет отчуждения, молчания, неприязни, словно бы все это было лишь сором, трухой, пеной, а главное — Ванька, которого уже не вернуть, по живому обрублено, и душа кровоточит у обоих.
А годы идут. За эмфиземой легких стало печень прихватывать. Курение до трех папирос в день свел полковник и строго выдерживает норму. Вообще поблажек себе по-прежнему не дает, как всегда, много занимается общественными делами. У них в инициативной группе при горвоенкомате много отставников-энтузиастов. Люди, конечно, самые разные. Есть и весьма интересные, прямо-таки загадочные даже. Да взять хотя бы товарища Мурасеева, что заведует платной стоянкой номер один. Высок, красив, здоров — словно образцово-примерная мужская особь. А голос? Ясный, громкий, уверенный. И в то же время нечто незримое постоянно витает вокруг товарища Мурасеева. А недавно вдруг узнает полковник от Нины Андреевны, что сын ее Сашка устроился работать именно на платную стоянку, именно к товарищу Мурасееву. Вот ведь… Хотя что тут удивительного, Сашка человек вольный, где хочет, там и работает. И все-таки…
Как-то пили чай у Нины Андреевны, Сашка зашел. И на этот раз разглядел полковник его получше: высокий лоб, худое нервное лицо, глаза, запавшие настолько, что будто б и не глаза уже, а сама душа так глубоко запала. Пока, в коридор выйдя, Нина Андреевна с сыном шушукались, полковник уловил, что Сашка просит денег, а у Нины Андреевны вроде нету. И тут полковник неожиданно для себя и предложил:
— Саша, в чем дело — возьми у меня. Ты ж теперь человек рабочий, отдашь.
— Конечно, Павел Константинович! — обрадовался Сашка совсем по-детски. — Двадцать пятого, с аванса — как штык!
— Ой, Сашка-Сашка! — только и сказала Нина Андреевна, бросив неопределенный взгляд на полковника.