Егор никак бы не подумал, что сейчас можно принимать ванну, можно бриться, заботиться, чистая ли и глажена ли на нем рубашка. Но это говорила мать Нины, и он не мог представить, чтобы она меньше его переживала случившееся. И он, готовый было взорваться и укорить ее, промолчал, провел ладонью по небритому, в колючей поросли лицу, потрогал воротник ковбойки и вспомнил, что в чемодане, как всегда, есть чистые рубашки, и обрадовался этому. И в самом деле, ему показалось очень важным, что у него есть свежие рубашки и что ковбойка — это только для дороги. Дочь Ирину он оставил у тетушки Апо. Там он узнал адрес Нины. Тетушка Апо ничего не знала о беде и сильно заволновалась, узнав. Поминутно поднося к глазам платок, она вспоминала: «Жила Нина у меня недолго, с неделю, а подружились мы, скажи, что век сестрами прожили. Редкий человек»…
Егор заспешил на Мустамяэ. Он стеснялся, что идет туда еще неизвестно кем, не мужем и не просто другом, правда, подпись под телеграммой «мама» говорила о многом и разрешала многое. Да и беда — разве она не стирает непонимание или возможность непонимания?
Его встретила женщина лет шестидесяти пяти, и Егор сразу узнал в ней мать Нины — тот же широкий лоб, те же твердые надбровные дуги с широкими и в старости бровями, серые крупные глаза и тот же приятный овал лица, делающий его и сильным и женственным.
— Вы мне послали телеграмму? — спросил он, поздоровавшись.
— Егор Иванович? — спросила Мария Дормидонтовна, — так она ему представилась. — Да, я послала. Но не нашла другого адреса, кроме «до востребования».
— Я получил телеграмму в Москве. И это все верно?
— Вы думаете, я могла бы этим шутить? Я вызвала Астафьева и Гуртового.
Егор почувствовал, как обнесло голову, он покачнулся и схватился за косяк. Если она вызвала их, значит…
— Дайте мне, пожалуйста, воды, — трудно проговорил он сухим ртом. — И скажите, в какой она больнице.
Мария Дормидонтовна взглянула на Егора, увидела его посеревшее лицо, крупные капли пота на лбу, заторопилась:
— Да что вы, Егор Иванович, садитесь, — придвинула ему стул, проворно скрылась на кухне и тотчас вынесла стакан воды. Егор выпил, не отрываясь, чувствуя, как с каждым глотком к нему приходила холодная трезвость, ощущение беды.
— Молодой вы, Егор Иванович, а сердце-то уже наджабили…
— Нет, нет, сердце ничего… Так, в какой она больнице? Я тотчас должен пойти.
— Не пускают к ней, Егор Иванович, не пускают. И я боюсь, если вдруг пустят.
— Боитесь?
— Как же, как же, Егор Иванович. Пустят, когда уж без надежды. Или поправится. А она… Боюсь я.
Мария Дормидонтовна уткнулась лицом в ладони, отвернулась, и Егор увидел, как спина ее задрожала. Он, вставший было со стула, подкошенно опустился на него, ужасаясь словам, выразившим со страшной простотой все противоречие бытия: он хочет увидеть человека, дороже которого нет на свете, но он увидит его только тогда, когда уже не будет никакой надежды.
Нет, он должен увидеть ее, когда еще есть надежда, иначе зачем ему видеть, если он ничем уже не сможет ей помочь.
— В какой она больнице? — снова спросил он, поражаясь своей настойчивости и трезвости и в то же время отмечая вдруг возникшую неприязнь к Марии Дормидонтовне. Он не знал, верит она в жизнь Нины или не верит. Ему казалось, что не верит. «Когда уж без надежды»… — повторил он про себя ее слова, и сейчас они не показались ему приговором Нине, просто они выражали смирение перед предстоящим.
— Она в Центральной больнице. Пойдемте вместе. Допуск с трех часов.
И опять это кольнуло Егора — как же она может так, если это касается Нины? Какой может быть регламент, если это касается ее?
— Я пойду сейчас, — сказал он и поднялся. Кружение прошло, но во всем теле чувствовалась усталость, словно он перенес тяжелую болезнь.
— Идите, — согласилась и даже чуть обрадовалась Мария Дормидонтовна. Она поняла его, угадала вдруг вспыхнувшую неприязнь к ней. Она и неприязни этой обрадовалась — значит, любовь живая, с корнями, а не как цветы в вазе, не минутная, а с будущим. И ей не хотелось добавлять, что в больнице строгости, раньше времени ни на секунду двери не откроют, здесь порядок любят, но зато и не нарушают его: написали в три часа откроют, значит, откроют. А раньше или позже — все равно не по ним. Но она это не добавила. Внутреннее чувство подсказало ей, что пока он не пришел в себя, не надо ему перечить. А придет в себя — трезвее ее станет. И она сказала:
— Я сейчас.
— Эх, если бы она уехала в Харьков, ничего этого не случилось бы…
— В Харьков? С обменом квартиры не получается. Предлагают, да всё не то.
Егор взглянул на часы: они показывали половину второго, до урочного часа не так уж и много. Но он не остановил Марию Дормидонтовну, пусть собирается, лучше они подождут там, чем сидеть ему здесь в квартире, к которой Егор не мог привыкнуть сразу и, наверно, не привыкнет никогда.
Из соседней комнаты, где переодевалась Мария Дормидонтовна, донесся ее голос: