– Потому что она должна была застрелиться, идиот! – прошипела Мопся. – В любом случае, выгорело дело или нет, она должна была застрелиться, как это пыталась сделать Мария Спиридонова. И в том случае, если бы у нее не хватило храбрости выстрелить в Смольникова, ей тоже следовало немедленно покончить с собой. Но, по точным сведениям, никто в Смольникова не стрелял. Дежурный уверяет, что в карете «Скорой помощи» увезли девушку, у которой случился нервный припадок. Вопрос теперь о револьвере. Или Тамару обезоружили во время попытки стрелять – но тогда арестовали бы, конечно, был бы ужасный шум, начались бы обыски, аресты, – или она, дура, притащилась в управление и обнаружила, что забыла револьвер дома. И спятила от ужаса, что такая идиотка. С кисейными барышнями подобное сплошь и рядом бывает!
«Плоды просвещения» Толстого, «Гедда Габлер» Ибсена, «Гроза» Островского, «Вишневый сад» Чехова, «Ревность» Арцибашева…
Шурка таращился в афишу, не видя ни строчки, ни слова. Прелестное лицо Тамары, ее глаза в окружении необычайно черных и пушистых ресниц, ее смоляная головка, ее улыбка, в которой Шурке всегда чудилось что-то печальное, – вот что было перед ним. И, словно беспощадные удары кулаком, били по этому прелестному лицу ненавидящие, грубые выкрики Марины: идиотка, дура…
«Боже, – мучительно размышлял Шурка, – они, Мопся и ее поганые «товарищи», погубили Тамару. Погубят и меня! Зачем я связался с ними? Идиот! Дурак! Это обо мне должна кричать Мопся… не о Тамаре, а обо мне!»
Неизвестно почему вдруг вспомнилось… Как-то раз на уроке истории его спросили о Семилетней войне. Шурка был к уроку совершенно не готов, он вообще терпеть не мог историю, вот химия – это да! – и смог ответить только, что война эта длилась семь лет и была кровопролитна. На вопрос о Столетней войне с важностью ответствовал, что длилась она сто лет и была также кровопролитна. Холодно усмехаясь, преподаватель спросил его о Войне Алой и Белой розы. Шурка принял оскорбленный вид: «Вы можете поставить мне единицу, но издеваться над учениками – жестоко! При чем здесь цветы?!» Этот случай вошел в анналы гимназии, Шурка надолго оставался гордостью всех двоечников.
Еще он вспомнил, как бегал тушить пожар. Если в городе что-то горело, на каланче над острогом торжественно вывешивался черный шар, били в набат, господин полицмейстер, гоголем стоя в коляске, на тройке пегих лошадей мчался на пожар. Туда же бежали толпой и гимназисты – удержать их на уроках было невозможно, никто и не пытался, учителя смирялись. Полицмейстер очень ценил помощь гимназистов, неизменно приказывал пожарным давать им бочку с водой и шлангами, гимназисты качали воду, тушили пламя, а потом получали благодарность от полицмейстера: «Молодцы, господа гимназисты!» Шурка приходил домой мокрый, грязный, промерзший и… счастливый!
Выплыл вдруг из памяти и спор с отцом Философом, преподавателем Закона Божия:
– А вот скажите, батюшка, Илья-пророк взят на небо живым?
– А как же.
– И с конями?
– А как же. Ты это, отрок, к чему?
– Кони живые были?
– А как же? Они ведь везли Илью-пророка, значит, живые.
– Но если они взяты на небо живые, откуда там для них овес?
Класс, затаив дыхание слушавший вопросы и ответы, радостно регочет.
– Ересь! – добродушно посмеивается и отец Философ. – Все это ересь неразумная. Отчего вас не интересует, где брал для себя еду Илья-пророк?
– Ну, я думаю, в раю нашлись для него какие-нибудь нектар и амброзия, – еще улыбается Шурка, хотя уже чует подвох.
– Во-первых, вы ошиблись в меню, нектар и амброзию вкушали олимпийские боги. Но ладно, суть дела от этого не меняется, – машет рукой отец Философ. – Отчего же вы думаете, что Господь, позаботившийся о пище для праведников, пропустил мимо такую мелочь, как питание коней? Не считаете ли вы Господа нашего, Творца, Отца небесного, каким-то нерадивым интендантом? Садитесь, отрок, ставлю вам единицу. И к следующему уроку попрошу трижды переписать «Апокалипсис». Для укрепления глаза, ума и души, отрок!
Бог знает, почему именно эти мгновения многотрудной и не столь уж долгой Шуркиной жизни пришли сейчас ему на ум. Словно три бусинки рассыпавшейся низки выкатились. Да-да, почудилось ему вдруг, что вся жизнь его – самоцветное, еще не собранное до конца ожерелье. И оно внезапно сползло с нитки, раскатилось, рассыпалось по углам… и не собрать его больше, и не нанизать… Никогда, никогда!
«Господи! – взмолился он истово, так, словно стоял коленопреклонен перед образами и бился лбом об пол до синяков и кровоподтеков, до гула в голове. – Господи! Сделай так, чтобы это был сон в моей жизни – Мопся, Павел, Виктор, Альмавива, Луженовский, Тамарочка, Мария Спиридонова… Как хорошо во сне: все белое, светлое, чистое! Или, Господи, сделай, чтобы я заболел, чтобы сломал ногу… и меня бы держали дома и не давали вставать, а тем временем всех бы этих «товарищей» арестовали и сослали в какой-нибудь Зерентуй, Нерчинск, Акатуй… Чем дальше, тем лучше! Господи, сделай так! Прямо сейчас!»