Сомнения, возникавшие в умах позднейших мыслителей относительно громадности жертвы искупления, совсем не похожи на те, какие могли прийти на ум язычнику тогдашних времен. Язычник привык верить, что боги живут на земле, принимают образ человеческий, разделяют людские страсти, людские труды и несчастия. Что такое подвиг сына Алкмены, на алтарях которого курился фимиам бесчисленных городов, как не радение на пользу человечества? А великий Дорийский Аполлон? Разве он не искупил мистического греха, сойдя в могилу? Словом, небесные божества были для них в то же время законодателями и благодетелями земными. Благодарность к ним порождала поклонение. Поэтому язычнику не казалось новым и странным учение о том, что Христос был послан с небес, что Он принял образ смертного и что Он испытал горечь смерти. Но цель, ради которой Христос страдал, – насколько возвышеннее казалась она Апекидесу, нежели те цели, из-за коих древние божества спускались на землю и проходили сквозь врата смерти! Разве не достойно Бога снизойти в нашу юдоль печали и страданий, чтобы рассеять тучи, нависшие над темной вершиной, разрешить сомнения мудрецов, превратить догадки в уверенность, своим примером установить правила жизни, своими откровениями решить загадку смерти и доказать, что душа не напрасно мечтала о бессмертии? Последнее было главным доводом смиренных простолюдинов, призванных совершить переворот в мире. Ничто так не льстит гордости и надеждам человека, как вера в грядущее царствие, а между тем нет ничего туманнее и неопределеннее, чем понятие языческих мудрецов об этом таинственном предмете. Апекидес уже знал по опыту, что вера философов – совсем не то, что верования толпы. Что если даже они втайне веруют в какую-нибудь божественную силу, они не считают разумным преподать эту веру народу. Он убедился, что жрец даже смеется над учением, которое он проповедует пастве, и что понятия немногих избранных никогда не сливаются с понятиями толпы. Но в этой новой религии ему казалось, что все согласованы – философ, жрец и народ, учителя веры и их последователи. Они не рассуждали и не спорили о бессмертии, а говорили о нем, как о вещи несомненной и верной. Великолепие этого обетования ослепило его, утешило и успокоило его сердце. Первые исповедники христианства вышли из среды грешников! Многие из отцов и мучеников веры были людми, изведавшими горечь порока, и поэтому их уже не прельщала его ложная заманчивость и не совращала с пути строгой, святой добродетели. Все обетования этой врачующей веры побуждали к раскаянию, они преимущественно относились к душам измученным, больным! Самое угрызение, терзавшее Апекидеса после его порочной невоздержанности, склоняло его прибегнуть к тому учению, которое признавало это раскаяние святым чувством и обещало блаженство грешнику раскаянному.
– Идем, – сказал назареянин, заметив впечатление, произведенное его речами, – идем в скромную обитель, где мы собираемся, лишь немногие избранные. Ты послушаешь наши молитвы, увидишь искренность наших слез, примешь участие в нашем смиренном жертвоприношении, – оно состоит не в жертвенных животных и не в гирляндах, а в чистых помыслах, возложенных на алтарь сердца. Цветы, приносимые нами, нетленны. Они продолжают цвести, когда нас уже нет на свете. Мало того, они сопровождают нас за пределы могилы, распускаются под нашими ногами на небесах. Они восхищают нас вечным ароматом, ибо они исходят из души: побежденные искушения, раскаяние во грехах – вот в чем состоят эти жертвы. Пойдем, пойдем! Не будем терять ни минуты. Готовься уже теперь к великому, страшному странствию от тьмы к свету, от печали к блаженству, от порока к бессмертию! Ныне день Спасителя, день, который мы посвящаем молитве. Хотя обыкновенно мы сходимся по ночам, но и теперь многие из нас уже в сборе. Какая радость, какое торжество будет для всех нас, если мы вернем заблудшую овцу в священное стадо!
Апекидес, от природы чистый сердцем, были поражен неизъяснимым величием и кротостью, одушевлявшими речь Олинтия, который находил блаженство в счастии других и в своем широком великодушии жаждал, чтобы и другие вошли вместе с ними в жизнь вечную. А юноша был тронут, смягчен и покорен. К тому же он был в таком настроении, что не мог оставаться один. Некоторое любопытство примешалось к другим, более чистым побуждениям, – ему хотелось видеть богослужение, о котором ходило столько темных, противоречивых слухов. Он остановился в нерешительности, оглянул свою одежду, вспомнил об Арбаке и вздрогнул от ужаса. Подняв глаза, он встретил пристальный взгляд назареянина, устремленный на него тревожно и пытливо, – очевидно, он думал только о его благе, о его спасении! Жрец плотнее завернулся в свой плащ, чтобы совершенно скрыть священнические одежды, и проговорил:
– Идем, я следую за тобой.