Кто-то вслух считает, сколько было залпов, спорят, сколько же будет всего. Я сам уже еле стою на ногах, сладкая истома журчит под веками, а нас несёт куда-то и несёт и, похоже, изогнулось, не достигнув тёмно-кирпичных стен, башенных бойниц и зубцов, течение, к которому мы принадлежим. Я узнаю цокоток подков об асфальт, тяжёлый круп коняги возникает за отцовым плечом, но это не памятник, это живая, пахнущая потом и ремнями лошадь, за ней ещё одна.
— С мальчиком… товарищ милиционер, пропустите их с мальчиком, — просит кто-то за нас, и я слышу, как верховой негромко советует отцу: — Вот сюда, товарищ майор, между лошадьми… только аккуратнее.
Мы оказываемся в другой толпе, ещё более тесной. Тут уже нас начинает шатать по-настоящему, я чувствую, как отец напрягает плечи и руки, придерживая нас с мамой. Он дышит натруженно, выталкивая из груди непослушные слова:
— Так!.. так… потерпите… ещё немножко… сейчас… вход в метро… тут пробка, но ничего.
— А вы бы подняли мальчика, — советует кто-то, хрипло дыша, — а то народ… не видит.
— Осторожнее, тут дети! — вскрикивает ещё кто-то.
— О Господи! — Мама кусает губы, идёт вплотную ко мне мелким-мелким шагом.
В самых дверях, выдрав нас из пробки, отец отгибается спиной назад, даёт нам проскочить перед собой. И — о чудо! — в вестибюле почти уже просторно, хоть пляши.
На эскалаторе говорю маме:
— А помнишь драбыну?
Она не сразу соображает, о чем я спрашиваю, но всё же улыбается и тихо рассказывает отцу, что когда мы с ней впервые в Москве попали на эскалатор, то я, не зная ещё, как по-русски будет «лестница», сказал громко: «Мамо, яка ж вэлыка драбына!»
Я вижу усмешку на лице в тени фуражки, губы отца что-то шепчут мне — но это уже не эскалатор, не метро, а пустая платформа лосиноостровская, вокруг редкие фонари, свежая ночь, безлюдье, настоенная на холоде горечь опавшей листвы. Мы бредём вдоль тёмных заборчиков, поёживаясь и зевая, а над нами что-то сонно пошипывает, и, подняв голову, вижу, что какая-то припозднившаяся ракета, то ли сиреневая, то ли белая, то ли розовая, нетрезво покачиваясь, обмирает, теряет последние хрупкие соцветия над сумеречными крышами и садами.
Флокс по-гречески значит: пламень.
IV. ТРЯПОЧНАЯ
Чтобы найти место, где на западной окраине послевоенной Москвы обреталась улочка двухэтажных бревенчатых бараков с внушительным почтовым именем Транспортная, в просторечии же Тряпочная, мне нужно ехать на метро целых сорок пять минут — от «Выхино» до «Щукинской». Тоскливое это занятие — пересекать сверхгород под землей почти из края в край, не позавидую тому, кто вынужден совершать такие перебросы ежедневно.
Транспортной не повезло. Из списка московских улиц она исчезла, видимо, тогда же, когда и бараки раскатаны были на дрова. Сгинуло с лица земли и стародавнее Щукино, для меня памятное лишь тем, что на одной из его улочек я как-то морозным вечером едва не угодил под колесо грузовика.
Но об этом немного позже. Надо сначала из метро выбраться на волю. Да-да, подчеркиваю:
Скажут: ну а зачем вообще такого рода подсчёты?.. прикинь тогда, кстати, сколько лет жизни ты проспал, или проел, или протрясся в трамваях, автобусах, электричках? что же, и эти сроки вычитать из живого времени как совершенно бесполезные? Нет, скажу я, подземного времени мне особенно жалко, и тут не каприз, а бытийная какая-то тоска, будто спиной и затылком слышишь, как царство мёртвых на ревущей скорости отрывает от тебя родные твои минуты и часы. Наверное, эта тоска понятнее всего шахтёрам, вообще всем, кто вынужден подолгу жить под землёй, вгрызаясь всё глубже в её глухонемую толщу, — накатывает она и на нас, покорно трясущихся в подземных норах с носами, уткнутыми в газетную рябь.
Ну всё! Мне — наверх, наконец, где, боюсь, тоже ждёт тоска, хотя и другого рода. На «Щукинской» не выныривал я уже лет пять, а в сторону Транспортной после её упразднения вообще не заглядывал. Я теперь с опаской навещаю малоизвестные, а тем паче неизвестные окраины Москвы. До корней души оскорбляет их наглое архитектурное единообразие. Возмутительна эта агрессивная градостроительная тупость и бездарность, превратившая за несколько десятилетий окраины красивейшей в мире столицы, её парковые, лесные, луговые и деревенские околицы в уродливые свалки бетонных бараков. Да разве смеют эти скопища рабьих общаг зваться Москвой?.. Какая к лешему Москва! Ах ты, — думаю, — бесстыжая самозванка! бабища нахальная, куда так тебя распёрло? В свою подземную утробу, в свои спальные комоды и шкафы ты затолкала десятую часть всего российского народа, и тебе мало? Да когда ж ты подавишься наконец?