Реальность истории на поверку оказывается сложнее. Да, белые действительно «уперлись», и военная эмиграция стала наиболее собранной и организованной силой, флагом и ядром этого «другого мира». Изгнание не воспринималось вечным, и из года в год предрекался скорый крах рабоче-крестьянской власти, неизбежный, как и следующее за ним возвращение. В наиболее радикальной форме эти чувства проявились в годы Второй мировой войны. Периодически появляющиеся в исторической литературе суждения об эмигрантах в 1939–1945 гг. как в основном «оборонцах» — т. е. людях, выступающих против иностранной агрессии в отношении СССР, анти-интервенционистах — не имеют под собой документальной основы. Напротив: Русский общевоинский союз (РОВС), иные военизированные организации, а также частные лица предприняли относительно скоординированные попытки принять участие в новом мировом конфликте, но вовсе не на стороне блока Союзников[802]
.Разумеется, следуют два вопроса: чего хотели эти люди, и что же ими двигало? Когерентного понимания того, какой же должна быть «будущая Россия», у военных эмигрантов, имевших богатую палитру политических убеждений, не было. Единственная попытка сформулировать политическую линию, известная как «кредо РОВС», была предпринята в начале 1934 г., однако и она оказалась столь же неконкретна в изложении желаемого образа будущего[803]
. Как и в 1917–1920 гг., белые стояли на позиции «армия вне политики» и держались за принцип «непредрешения». Из-за этого им трудно было соперничать с более последовательными и радикальными идеологиями того времени, будь то справа или слева. Хотя внешне непредрешение может выглядеть недальновидным, по сути, только подобное отсутствие предопределенности как в годы Гражданской войны, так и в последующий период пребывания за пределами бывшей Российской Империи было единственным компромиссом, к которому могли прийти разнящиеся политически фракции бойцов антибольшевистского сопротивления.Белое движение было ничем иным как реактивным анти-большевизмом, феноменом, возникшим лишь как вооруженный ответ на (удавшуюся) попытку насильственной перекройки старого государства и образа жизни. «Белая идея», которую старались облечь в слова мыслители уже в изгнании, в своей сути также была реактивной. Пол Робинсон метко сравнивал чинов РОВС с солдатами немецких фрайкоров (добровольческих корпусов, выступавших против «красной угрозы»). Как и русские белые, фрайкоровцы, понимавшие себя только через призму неоконченной ими войны, не породили никакой законченной идеологической доктрины, хотя и были немецкими ультранационалистами. Как и русские белые, немецкие ветераны жили в мире отрицаемого ими поражения и не знали другой «правды жизни», кроме борьбы, питавших их уз окопного товарищества и «активизма», венчаемого широко понимаемым грядущим «духовным возрождением»[804]
.В среде эмигрантов, многие из положений за десятилетия изгнания приобрели законченный, ригористический, почти религиозно-сакральный характер. Учитывая, что у кормила стояли военные, т. е. люди, естественно склонные и привыкшие к дисциплине и субординации, в сухом остатке вооруженный антибольшевизм стал для многих белогвардейцев единственным смыслом прошлого и настоящего, и путеводной звездой в будущее, и единственной «политической» программой. Чистое последовательное отторжение большевизма, известное как «непримиримость», сопрягалось с мотивирующим желанием свержения последнего военными средствами, используя для этого пусть даже и иностранную интервенцию («пораженчество»). Эти чувства привели эмигрантов к участию в Гражданской войне в Испании, а чуть позже — в Советско-финляндской[805]
. По причине этих же установок, идея защиты СССР от внешнего противника «пораженцам» виделась как абсурдная.К моменту прихода НСДАП к власти, в Германии проживало порядка 50 000 русских эмигрантов, примерно пятая часть которых находилась в столице[806]
. На сегодня доказано, что на заре своего движения нацисты, в том числе первые лица, ограниченно, но активно сотрудничали с белоэмигрантами[807]. Однако после того как «коричневые рубашки» взяли власть, попутчики или тем более претендующие на часть политического влияния кадры в их глазах исчерпали кредит своей полезности. Уже к середине 1930-х от взаимной благожелательности осталось лишь воспоминание, а место кооперации занял пристальный контроль всех сторон жизни диаспоры[808].