Ранним воскресным утром Михаил Васильевич не спеша вышел из дома. Он увлекся игрой рассветных зайчиков на белых дорических колоннах парадного входа, а затем некоторое время стоял в задумчивости, рассматривая на фасаде лепной декор в греческом стиле. Наконец, поправил неизменную черную шапочку и двинулся в путь.
От Сивцева Вражка до Гагаринского переулка рукой подать, но Нестеров нарочито шел медленно, смакуя каждый шаг. Запахи стояли умопомрачительные, в булочных разгружали свежевыпеченный пахучий хлеб, проезжая часть и тротуары источали влагу – видать, только что прошли поливальные машины, а обещанная жара еще не наступила, и было так легко, отчего художнику казалось, что ему не под восемьдесят, а самое большее под пятьдесят.
Нестеров не спешил, как всегда перед началом значительного дела, план и образ которого уже сложились в сердце и уме. Сколько портретов создал он на своем веку! И Льва Толстого, и Максима Горького, и братьев Кориных, и Флоренского с Булгаковым, и скульпторов Мухиной и Шадра, и хирурга Юдина, и кого только не изобразил. Себя, родного, раз двадцать, всех близких. Академика Павлова, наконец, за которого два месяца назад Михаил Васильевич удостоился высшей награды – впервые вручалась Сталинская премия, и ему дали первую степень!
В разгар ежовщины Нестерова арестовали и чудом не поставили к стенке, отпустили через две недели. Судьбы дочери и зятя оказались плачевнее – Виктора расстреляли, а Ольгу лишь недавно выпустили из джамбульских лагерей, сломанную куклу, больную, в пятьдесят пять ставшую инвалидом. И вдруг того же самого Нестерова, чуть ли не врага народа, наградили Сталинской! Извилисты повороты судьбы при большевиках, словно арбатские переулки.
Как хорошо! Нестеров остановился. Да, так хорошо, что невольно забываешь о горестях жизни. Очарование московского рассвета. Ему, художнику, виделось, как менялся цвет по мере взросления дня, становился более насыщенным. Скорее всего, как и сообщалось, сегодня будет жарко. А пока что упругость свежего утра, придававшая старику бодрости, и отдаленный шум поливальных машин вернули Нестерова в Плотников переулок, куда он свернул, даже не заметив.
В прежнее время этот арбатский переулок именовали Никольским, по церкви Николая Чудотворца. Отрок Пушкин был ее прихожанином, впрочем, как и сам Михаил Васильевич. Он бы и оставался таковым, да церковь снесли около десяти лет назад. Когда-то Нестеров подарил храму распятие своей работы, специально написанное для Николы в Плотниках. Колокольчик грусти в душе тихонько издал жалобный звон. Старик тяжело вздохнул. Все в прошлом, все в прошлом…
Чудесное утро! Но отчего же он улавливал скорбную мелодию в происходящем? Откуда тревожное чувство? Сегодня праздник – День всех святых, в земле Российской просиявших.
Свернув в Гагаринский переулок, Нестеров дошел до ампирного особнячка, от дверей которого раньше вдалеке загорался золотой огонек на куполе храма Христа Спасителя, и перекрестился. Нет, не загорается огонек, разрушен тоновский исполин десять лет назад.
Набрав полные легкие воздуха, Михаил Васильевич позвонил в дверь старинного особнячка, построенного еще после пожара Москвы 1812 года. С 1939 года Щусев проживал в Доме академиков на Калужской улице, который сам же и построил, но дом в Гагаринском оставался за ним как мастерская, и в нем он проводил чуть ли не большую часть года, особенно летом.
Да уж, многих он написал портреты, а своего давнего-предав-него друга лишь сегодня начнет изображать.
– А я и не обижаюсь, – говаривал Щусев, скрывая обиду. – Я же не могу сделать вас в виде здания. Хотя как посмотреть… Эдакая высокая и тонкая горделивая башня вполне бы сошла. – И он смеялся своим особенным смехом – властным и заразительным.
Нестеров давно хотел этого портрета, но понимал, что не готов к нему. Как совместить то, что он любил в Щусеве, с тем, что его коробило, а порой и отвращало? Он обожал в Алексее Викторовиче творца, его масштаб замыслов, бешеное трудолюбие, жадность к жизни. Но презирал всеядность, готовность выполнять любые заказы. И не любил барство… Даже не барство, а нечто такое властолюбивое, что довлело в нем и наконец нашло свое определение внезапно, когда, в очередной раз придя в гости, Нестеров увидел халаты, привезенные Щусевым из Самарканда.
– Алексей Викторович, это что за чудо? – Художник восхищенно смотрел на яркие узбекские костюмы.
– Бухарский эмир подарил, – пошутил хозяин. – Еще при царе Горохе, в восемьсот девяносто шестом году.